Уровень самоубийств, убийств и общей преступности отражают степень недовольства, фрустрации и агрессии, и следует признать: в конце XIX — начале XX века, при сломе общины и переходу к капитализму интеллигенция и рабочие являлись самыми неудовлетворёнными социальными группами. Вторая такая волна настигла Россию в 1990-е.

Российский историк Борис Миронов в отечественной науке считается «диссидентом». Он пытается объяснять и описыавть исторические процессы экономометрией. В частности, Миронов считает, что для русской революции 1917 года не было политических причин, а она – плод побочных эффектов перехода от одной формации к другой. И все такие переходы в России имеют одинаковые последствия. Об этом он пишет в книге «Страсти по революции: Нравы в российской историографии в век информации» (2013, «Весь мир»). Мы даём отрывок из книги, в котором говорится о связи преступности и переменах в обществе.

В первые 20 лет после крестьянской реформы число убийств на 100 тыс. населения несколько уменьшалось, но в следующее 25 лет, начиная со второй половины 1880-х, возросло в 2,8 раза к 1906–1908 годам.

Тесной связи между числом убийств, с одной стороны, и экономическим положением и конъюнктурой — с другой, в России XIX — начала XX века не наблюдается. Отсутствовала она и в советское время. Зато с приходом капитализма в постсоветской России, как и в случае с самоубийствами, связь стала очевидной.

Профессиональный и социальный состав правонарушителей позволяет до некоторой степени оценить степень неудовлетворенности жизнью отдельных социальных групп. В конце XIX — начале XX века, с точки зрения криминогенности представителей различных профессий (отношение доли лиц данной профессии в общем числе осужденных к доле лиц данной профессии во всем населении), на первом месте находились рабочие (11,2), на втором (с огромным отставанием) — лица свободных профессий и чиновники (2,3), на третьем — торговцы (1,9), на четвёртом — предприниматели и ремесленники (0,9), на пятом — крестьяне-землепашцы (0,6). На долю 3,2 млн. рабочих приходилось около 30% всех осужденных. По криминогенности рабочие, в подавляющем числе крестьяне по сословной принадлежности, превосходили крестьян-хлебопашцев, проживавших в деревне, в 19 раз.

Большая криминогенность свободных профессий, торговцев и предпринимателей, в массе более состоятельных, чем крестьяне, свидетельствует: бедность, хотя и являлась криминогенным фактором, сама по себе не оказывала решающего влияния на рост преступности. В этом отношении весьма красноречивы также данные о преступности по сословиям. С точки зрения криминогенности сословий, в 1858–1897 годах первое место принадлежало купцам (2,0), второе — мещанам и ремесленникам (1,7), третье — дворянам и чиновникам (1,5), четвёртое — крестьянам (0,9), пятое — духовенству (0,3–0,4).

После эмансипации влияние материального фактора на преступность увеличилось в другом смысле. Не бедность, а стремление разбогатеть любыми способами, не исключая и криминальных, часто служило мотивом преступления. Повышение роли богатства в системе ценностей, возможность через богатство сразу и радикально изменить свою жизнь к лучшему вводили многих людей среднего достатка в искушение.

Если уровень самоубийств, убийств и общей преступности отражают степень недовольства, фрустрации и агрессии, то следует признать: в конце XIX — начале XX века интеллигенция и рабочие являлись самыми неудовлетворёнными социальными группами. Их агрессия обусловливалась специфическими условиями их существования и особенностями менталитета. Высокая преступность рабочих объяснялась их маргинальным статусом: оторвавшись от привычных условий жизни и принятых стандартов поведения в деревне, освободившись от контроля семьи и общины, они тяжело адаптировались к фабричной и городской жизни, чувствовали себя отчуждёнными, что и служило источником антиобщественного поведения и негативных психических состояний.

Причина недовольства интеллигенции была иной — неудовлетворённость не столько своим материальным положением, сколько тем, что она не могла оказывать влияние на проходившие в стране социальные и политические процессы в надлежащей, по её мнению, степени. Русский образованный человек во второй половине XIX века имел больше возможностей участвовать в общественной деятельности и пропагандировать свои идеи, чем раньше. Но всё же и он ощущал себя в положении маргинала, постоянно сталкивавшегося с непониманием и сопротивлением окружающей среды, прежде всего власти. Это пробуждало в нём ожесточение, доктринерство, не располагало к конкретной практической работе.

В начале XX века наиболее активная часть интеллигенции, или общественность, чувствовала себя вполне созревшей для участия в государственном управлении: «Земские учреждения заслужили того, чтобы их считать необходимыми органами государственного строя, они доказали своею работой свою жизнеспособность, и без них едва ли мыслимо осторожное разумное движение всей жизни нашего отечества вперед, движение в порядке, с соблюдением всех лучших заветов русской земли». Интеллигенция жаждала большего контроля и гласности в общественных делах, стремилась к возможно широкому участию в политической жизни. Как утверждал либерально мыслящий ученый Ф.И. Вернадский: «Русские граждане, взрослые мыслящие мужи, способные к государственному строительству», хотели легально заниматься политикой.

Социологи полагают: успешное развитие цивилизации невозможно без свободы, неизбежно сопряженной с отклоняющимся поведением, в том числе и преступного характера. В этом смысле само существование девиантности свидетельствует о наличии известного пространства свободы в обществе. «Если преступность падает заметно ниже среднего уровня, нам не с чем поздравить себя, — говорит Э. Дюркгейм, — ибо мы можем быть уверены в том, что такой кажущийся прогресс связан с определенной социальной дезорганизацией». Действительно, самый низкий уровень преступности в России за последние двести лет наблюдался в последние годы сталинского режима — может быть, в самый мрачный период отечественной истории, и поздравлять россиян с этим было бы неуместным.

Рост протестных движений во второй половине XIX — начале XX в. отражал не понижение уровня жизни, не кризис социума или государства — в смысле его неспособности управлять страной, а явился плодом прогрессивных социальных изменений в обществе, последствием предоставленной экономической и гражданской свободы огромной массе прежде бесправных людей, результатом развития рыночной экономики и невероятного прежде роста потребностей и ожиданий. Этот рост проходил под решающим влиянием либерально-радикальной интеллигенции — именно она выступала лидером, организатором и непременным их участником.

Само определение интеллигенции как специфической социальной группы, идентифицировавшей себя через оппозицию к капитализму и самодержавию, отрицавшей господствующие в обществе цели и средства их достижения и предлагавшей свои, говорит о её маргинальности. В терминах концепции аномии Р.Мертона, типичного интеллигента следует назвать девиантом-бунтарем. На рубеже XIX–XX вв. интеллигентов, если судить по числу лиц с высшим и средним образованием в 1897 году в Европейской России, насчитывалось 774 тыс. (1,61% самодеятельного населения), ибо не всякий человек с образованием относился к интеллигенции в том смысле, который вкладывали в это слово современники. Учитывая, что многие имели семьи, это давало довольно значительное число, если не девиантов, то, по крайней мере, лиц, склонных к отклоняющемуся поведению.

Активными участниками протестных движений также можно считать люмпенов, появившихся в значительном числе в результате выпадения из системы ценностей, существующих классовых, сословных или групповых структур, которые давали человеку не только фиксированный социальный статус, но и определенную культурную ориентацию. По-видимому, всё-таки люмпенов, готовых участвовать в антиправительственных выступлениях, могло быть не так много из общего их числа — около 457 тыс. (0,59% самодеятельного населения), если отнести к ним всех лиц без твёрдого дохода — нищих, бродяг, странников, богомолок, призреваемых в богадельнях и приютах, заключенных и других «босяков».

Таким образом, в полном соответствии с социологическими теориями девиации, в стабильном, традиционном российском социуме до Великих реформ 1860-х (в котором население было привязано крепостным правом к месту жительства и своим общинам, городская жизнь — мало развита, существовал строгий социальный контроль, социальная структура жёстко иерархизирована, вертикальная социальная мобильность низка, общинные связи сильно развиты и общественные цели преобладали над личными), наблюдалась низкая девиация.

Напротив, в пореформенную эпоху, т.е. в переходный период к индустриальному обществу (когда вертикальная и горизонтальная социальная мобильность населения на порядок возросли, урбанизация пришла на смену дезурбанизации, социальный контроль со стороны общественных организаций и государства слабел, общественные связи быстрыми темпами заменяли связи общинные, индивидуализм приходил на смену коллективизму, гражданские права и личный успех для многих людей стали занимать важное место в их системе ценностей, население стало располагать большой свободой и инициативой, рыночная экономика вытесняла командную), девиация существенно выросла.

Две аналогичные волны роста девиации по тем же причинам имели место и в XX веке — в ходе структурных реформ, проведенных большевиками после революции 1917 года, и в 1985–2000, в ходе новых структурных реформ, фактически возвративших страну к дореволюционному экономическому и политическому режиму.

Самое значительное увеличение преступности произошло три раза: после Великих реформ 1860-х (с 1851–1860 по 1883–1889 годы) — в 2,7 раза, после революции 1917 года и Гражданской войны (с 1911–1913 по 1931–1935 годы) — в 1,4 раза и после реформ конца 1980-х — начала 1990-х (с 1981–1985 по 2006–2010 годы) — в 2,6 раза.

http://ttolk.ru/?p=26847