"Прожив большую часть жизни в СССР, вращаясь в разных кругах и среди разных людей, я имел определенный социальный опыт. Этот опыт включал в себя возможность "пронизать" почти все общество сверху донизу, до последней проститутки (которая у меня была натурщицей), до последнего пьяницы (который таскал у меня тяжести). Я бывал в Кремле и трущобах, бывал всюду, где только мог бывать советский человек, я жил как бы не в горизонтальном, а вертикальном направлении. Я общался с министрами, членами Политбюро, помощниками Хрущева и Суслова, встречался с очень многими людьми из партийной элиты.

Как ни странно, референтский аппарат представляет собой ту часть партии, которую Орвелл определил бы как внешнюю. Орвелл ошибался, когда он считал, что внутренняя партия рафинирована, а внешняя груба.

Что меня поразило при соприкосновении с самыми верхними иерархиями? Я в первый раз в жизни столкнулся с толпой, столь антиэстетической. Я не хочу сказать, что референты так уж эстетичны - но все же они технари, а не идеологи по определению.

Наверху же сидят люди, которые по закону естественного, внутрипартийного отбора, растеряли многие человеческие качества. Лично я их назвал "толстоязыкими". Это люди, которые после революции, при великом переселении социальных групп, добежали до города, но в город еще не могли войти. Они остались в пригороде. И только сталинский термидор пустил их в город. Это люди, которые ни одного интеллигентного слова не могут выговорить нормально. Это особый сленг - не украинизмы, нет, это сленг рвани, сленг пригорода. Поэтому они говорят пОртфель, а не портфЕль, не докумЕнты, а докУменты... С такой неквалифициро-ванностью и некультурностью я столкнулся, только оказавшись на самом верху. Тогда-то я и испытал эстетический ужас, который перерос в ужас социальный. Именно тогда и исчезли у меня последние остатки иллюзий, которые в какой-то степени порождались в результате общения с определенными слоями технической интеллигенции. Пусть не ах как - но все-таки те министры и те референты, с которыми я общался, были относительно интеллигентны.

Повторяю, ужасны не они, а верха. Дело не в том, что они - злодеи. Злодей может быть и эстетичен, и, в конце концов, Леонардо сотрудничал с Цезарем Борджиа. Но это не Цезари Борджиа, и для меня, человека, который себя ощущает попавшим из других эпох в наше время, самым оскорбительным было то, что мой труд оценивается и рассматривается этим воинствующим убожеством!

В ходе внутрипартийного отбора, за счет утраты всех человеческих качеств, они выработали одно - главное, и им, как мне кажется, была подозрительность.

Я долго думал, откуда такая подозрительность, откуда такая неутомимая жажда срывать маски? Я долго размышлял над этим и понял. Если Хрущев говорил, что я не просто скульптор и вообще не скульптор, а руководитель клуба Петефи, а скульптура для меня является маской (он говорил не в таких терминах, но смысл такой), или, если Фурцева, просто со слезами на глазах, уговаривала меня перестать лепить "бяки", потому что этими "бяками" я ей, Фурцевой, мешаю, и если вообще она рассматривала мои работы не как экзистенциальное проявление сформировавшегося опытного человека и художника, а лишь как некую провокацию против ее личной карьеры, то не связано ли все это с общей структурой их жизни и партийного воспитания?

Представим себе парторга Иванова и человека, который претендует на его место, - Петрова. Оба они - солдаты партии, оба проводят в жизнь инструкции, спущенные сверху. В чем же смысл их борьбы? Их борьба социально бессодержательна, но в личном плане она гигантски драматична. Петров может подсидеть Иванова только в том случае, если поймает его на "взятке", на "бабах", на "аморалке", и они борются на этом кухонном уровне.

Так вот, оказалось, что верхушечные люди - это мастера коммунальной квартиры, которые первые нашкодили в чайник соседу, пока тот еще не догадался. В этом они талантливы, и это исключает все их другие качества.

Я это обозначил для себя, как "демоноискательство" советского партийного функционера. Что я имею в виду? Иванов, которого подсиживает Петров и иже с ним, во всем видит заговор. Не против системы как таковой, а заговор против своего личного благополучия. Любую акцию, не понятную, не управляемую ими, даже молчание, они воспринимают как враждебную.

По мере того, как растет наш функционер, эти качества только усиливаются, и, возможно, выигрывает именно тот, кто в наибольшей степени ими обладает.

И вот такой человек, поднимаясь по иерархической лестнице, утрачивая все человеческие качества, обретает огромную бдительность и воспринимает весь мир, как демона, затаившегося против него и запрятавшего личную пакость.

Я глубоко убежден, что, когда Брежнев разговаривал с американскими конгрессменами и они объясняли ему, что не могут проводить иную политику, кроме той, что им навязывает - не только их совесть, но и прагматическая ситуация Америки: избиратели, лоббисты, промышлен-ные комплексы, - так вот, я убежден, что Брежнев им попросту не верил, он считал, что они действуют лично против него. У меня даже есть свидетельство, что он им как-то сказал: "А что вы думаете, если меня снимут, вам будет лучше?!" И так они воспринимают все. Поэтому любое интеллектуальное и непонятное действие им враждебно. И я был враждебен системе совсем не потому, что хотел бы, скажем, чтобы были упразднены колхозы. Главное было то, что я всегда ратовал за свободу творчества, но свобода творчества, свобода художественных форм опасны им. Они боятся их непонятности и неуправляемости.

Эта их подозрительность ощущалась во всех моих разговорах с ними. Например, Демичев сказал, что он меня уважает, что я умный и мужественный человек, но что я делаю такие скульптуры, которые раздражают товарищей, а поскольку он возглавляет идеологию, - ему от этого плохо. И он искренне, как и Фурцева, упрашивал меня измениться, не выдвигая никаких аргументов, кроме собственной обиды.

Фурцева, как женщина, была среди них наиболее искренна, она просто плакала: "О, Эрнст, прекратите лепить ваши некрасивые фигуры. Вылепите что-нибудь красивое, и я вас поддержу, ну зачем вы раздражаете товарищей, а вы знаете, сколько у меня из-за вас неприятностей, с вами сейчас говорит даже не министр, а женщина, помогите мне удержаться на месте!"

И сколько я ни пытался ей внушить, что за моими скульптурами нет прямой политической опасности (хотя понимал, что есть социальная опасность), она все-таки настаивала на своем и, в конце концов, стала моим врагом. Я оказался неблагодарным: сам министр меня упрашивал измениться, а я, по прихоти, из упрямства не захотел этого сделать. Она так и сказала: "Сейчас я понимаю, мне ведь действительно товарищи говорили, что вы несносный человек, ну что вам стоит?"

Посмотрите, какие они все обидчивые! Обратите внимание на тон прессы. Ведь ее тон - это тон климактерической разобиженной женщины, которую все обманули и оставили. Неуправляе-мые югославы, неблагодарные китайцы, вздорные поляки, уж не говоря о евреях. Ведь в ЦК все время стоит стон: "Кормили, поили, а они?" Там же Дубчека воспринимают искренне не как политическую реалию, а как человека, который просто лично подвел своих советских товарищей, нарушил сговор.

Они обидчивы и антиэстетичны в своей обиде. Поэтому все мои стычки происходили на очень странном уровне - на уровне личной обиды функционера на мою неуправляемость. Они, видите ли, обижались, что я есть я, они, наверное, хотели, чтобы я был, как они, а я этого не хотел. Причем это "странное" восприятие жизни не обязательно начинается сверху, а, скорее, даже снизу. Ведь никогда же дворник или даже милиционер не скажет тебе, чтобы ты забрал скульптуру со двора, потому что не положено ее здесь держать. Он скажет: "Ты что хочешь, чтобы начальство мне голову намылило?!"

И так же говорили самые высокие функционеры. Они воспринимают любое действие - танцы Плисецкой, музыку Шостаковича, мои скульптуры - как личное оскорбление и некое неудобство.

В принципе, они бы с удовольствием управляли только мертвыми, живые им не нужны, с мертвыми спокойнее. Но, увы, жизнь устроена так, что многое ими не управляется. И они искренне раздражены.

Я не встречался с людьми более ранимыми, чем эти толстокожие невежды. Ни одна из моих любовниц не была так обидчива, как обидчива Фурцева.

Передо мной и сейчас они предстают, словно живые, эти маленькие и большие демоноискатели из партаппарата.

Фурцева... Пыталась руководить искусством, как капризная салонная дама руководит собственным двором.

Наша встреча произошла после моей стычки с Хрущевым, когда меня пытались приручить. Это имеет отношение к прянику. Я вхожу к ней, она встает из-за стола, целует меня в щеку и говорит: "Я могу вас звать Эрнстом?" Я говорю: "Разумеется, Екатерина Алексеевна". "Ах, я не могу вам разрешить звать меня Катей, но все еще впереди! Скажите, лапонька, как вам кажется мой наряд", и она крутится передо мной, как озорная "семидесятилетняя девочка". Я говорю: "Восхитительно, это из Парижа?" "По секрету скажу, да!"

После этого мы усаживаемся, она держит меня за две коленки. И начинает объяснять, как она меня уважает за мою смелость. Но только нельзя быть таким экстремистом. И вдруг начинает вести длинную салонную беседу о том, как она волновалась перед выступлением. Тут она повторяет слова примадонн об их волнениях перед премьерой: "Я так волновалась, что почти ничего не могла сказать. Вы же знаете, у нас надо читать по бумажке, а я лично люблю импровизировать, и вы знаете, получилось, и сегодня я удовлетворена". Она рассказывает о своей премьере где-то на каком-то идеологическом совещании.

И вот на таком уровне междусобойчика она хотела приручить стреляного, измотанного, грамотного мужика. И когда это не получалось, она раздражалась. Она хотела, чтобы я был Эринькой, а она была бы просто Катей, но ведь разговор шел о всей моей жизни, о судьбах искусства, а она это хотела свести к своей стареющей плоти и претензиям.

Рядом с Фурцевой я вижу Демичева. Демичева зовут химиком не в том смысле, что это якобы его профессия, а в том, что он всегда "химичит".

Демичев, конечно, со мной разговаривал не так, как Фурцева, но привкус был тот же. Он говорил, что он меня очень уважает за смелость, говорил, что поможет мне, но я должен помириться с художниками. На это я ему ответил: "Петр Нилович, вы знаете, на Первый съезд художников я прошел большинством голосов, так что с художниками я не поссорился". Он сказал: "А, бросьте, вы же понимаете, кто для меня являются художниками. Для меня художниками являются руководители президиума Союза и Академии, а с ними вы в ссоре".

...Когда наступила оттепель, многие из моих тогдашних друзей, считавших себя коммуниста-ми либерального толка, пошли служить, чтобы изменять структуру общества изнутри, пошли в Сперанские, благо их пригласили. Я говорил им, что это нереальная идея: если ты являешься маленькой, заменимой частью большой кибернетической машины, то как ты ее можешь изменить? Но они пошли и, естественно, машина изменила их, что и следовало ожидать от машины. Я знаю рафинированных интеллигентов, которых перемололо, круг интересов которых начал сужаться, которые разучились разговаривать и начали мычать. Часто либерализм был просто юношеской стадией созревания функционера. Но тема о функционерах и референтах, о красненьких и зелененьких - это особая тема.

Конечно, люди вокруг ЦК - это не монолитная группа, это отдельные личности, и никто не знает, кому что уготовано. Из такой среды вышел и Пеликан, и Дубчек. Но в России их пока еще не видно, и эра либерализма не наступила. Наступила эра недосмотра. Недосмотр этот не добровольный и не случайный, он вызван диалектикой ситуации.

Власть в принципе стремится к управляемости. Это логично вытекает из задач власти. Но управляемость предполагает гомогенность - как в армии.

Представьте себе, что у меня в роте есть один прекрасный солдат, который стреляет лучше всех, прыгает выше всех, бегает быстрее всех. Но только он все это проделывает, когда ему хочется. Нужен ли мне такой солдат? Естественно, что нет. Вот основа основ той структуры, где искусство включено не в игру свободных отношений, а в идеологическую управляемую систему. К этому стремятся, и никакие либеральные гримаски не упраздняют этой генеральной линии.

Мечта системы - это табель о рангах. Партия хочет управлять. Потому устанавливается строгий иерархический протокол званий. В зависимости от званий распределяются блага, престиж, возможности. Кого сажать поближе кого подальше. Кому путевку вне очереди, кому в очередь. Чьей жене положено иметь противозачаточные пилюли, а чьей не положено. Кому давать заказ, а кому нет. Во времена Ленина при открытии монумента в газетах писали сначала, кому монумент, потом кто автор, потом кто открывал. Сейчас пишут сначала - кому, потом - кто открывал, потом - кто были почетные гости. Имя скульптора указывается только, если он в иерархической лестнице занимает определенное место; этим подчеркивается его отношение к символике власти. Итак: не важно, как сделано, важно кто открывает работу. Монумент Марксу открывает Первый. Скульптуру козла открывает председатель колхоза. Основная борьба в искусстве идет не за художественное качество, а за "этот заказ тянет на Ленинскую премию". Еще ничего не сделано, а заказ уже "тянет".

Как-то в разговоре с одной идеологической дамой я ей указал, кого на Западе назвали "гениальным скульптором". Она мне в ответ: "Чего вы мне цитаты западных критиков тычете? Когда нам понадобится, чтобы кто-нибудь был гениальным, мы его назначим". Итак, гении назначаются. А если они не сумеют - товарищи помогут. Свободных художников, в принципе, нет. Существует иерархия функционеров. И задача чиновников - разбираться в этой иерархии, а не в искусстве.

...Со стороны диссидентов мне часто приходилось слышать жалобы на эстетические потребности публики. На самом деле, интересами публики никто не занимается. Социологичес-ких исследований на эту тему нет. Все решают функционеры. А функционер считает, что публике нужно то, что ему, функционеру, помогает жить. То, что не вызывает никакого административного сомнения. Это стихийное стремление к середине порождает стремление к низу. Когда нет, условно говоря, аристократии, которая бы поднимала середину вверх, теряется даже простой профессионализм. Это явление заметно не только в искусстве - его можно видеть и в науке, и даже в армии. И там приходится терпеть такие же издержки.

Эрнст Неизвестный (http://e-libra.ru/read/119239-govorit-neizvestnyj.html)

http://kot-begemott.livejournal.com/2607695.html