Восстание «Красных повязок» и воцарение в Поднебесной династии Мин положило конец истории Дома Юань, но не монголов. Монголы ушли в свои степи, однако остались очень серьезной силой, - вот только теперь сила эта была разделена сама в себе: три исторических региона, и в каждом – множество улусов, как до Чингиса. Халха (Восток) – четыре осколка, Юг – более сорока, Ойратия (Запад) – семь, но только в Ойратии сохранялось некоторое подобие единства. Хана не было, - ему неоткуда было взяться, ибо Чингизидов в Ойратии не водилось, - а делился народ на «тумены» (десять тысяч воинов с семьями) во главе с тайшами («тайчи» - царевич или, по-европейски, герцог) и «минганы» (тысячи), управляемые нойонами (князьями).

Причем, если в Халхе и на Юге каждый был сам за себя, то семь ойратских племен раз в год собирались на чуулган (съезд представителей), решения которых были обязательны для всех, а нарушение их каралось, и выбирали «даргу» (формального главу конфедерации). Это вносило некоторый порядок, а значит, способствовало процветанию. Кроме того, кочевья ойратов были удалены от границ Чжунго и китайцы не особо вмешивались в тамошние дела, зато напрямую граничили со Средней Азией, и ойраты бойко стригли купоны с транзитной торговли.

Вполне логично, что именно ойратские тайши в какой-то момент поставили вопрос о том, что Монголии не худо было бы, опять объединившись, снова стать силой, определяющей политику региона, - и вся первая половина XV столетия была подчинена решению этой задачи. Дарги ойратов, - сперва Махаму, затем Тогон и наконец Эсен оказались достаточно умны, чтобы, не проливая крови, увлечь тайшей и нойонов великой целью, и достаточно сильны, чтобы идти к этой цели, не сворачивая.

В итоге, в 1454-м, ойрат Эсен объединил таки восточные и западные племена и был, - покончив с традицией, гласившей, что ханом может быть только человек из рода Чингиса, - поднят на белой кошме, возглавив государство, раскинувшееся от Ляодуна до границ Средней Азии, после чего, разумеется, началась внешняя экспансия. И складывалось все очень даже неплохо. Казахи, только-только создавшие собственное ханство и щупавшие ойратов на прочность с тыла, получили жестокий укорот; Уз-Тимур-тайши, сын Эсена, сходил в большой и очень успешный поход на запад, набрав огромную добычу в Ташкентском оазисе, а сам Эсен-хан в 1449-м близ урочища Туму наголову разбил огромное китайское войско, взяв в плен имератора Инцзуна со всем штабом и продиктовав побежденным условия мирного договора.

Далее, однако, началась черная полоса. В 1455-м, на пике успехов, Эсен-хан погиб, подавляя мятеж тайшей, недовольных возвышением своего дарги. Халха тут же отпала, Китай денонсировал мирный договор, а Ойратия надолго погрузилась в омут разборок всех со всеми на предмет, как такое вообще могло случиться. Значение чуулгана упало до нуля, даргу больше никто не выбирал, каждый тайша стал полным хозяином в своем тумене. А поскольку в такой обстановке очень оживились казахи, давно льстившиеся на ойратские пастбища и угодья, взоры князьков обернулись в стороны Халхи.

Влияние которой, естественно, возросло, - аж до того, что в первой половине XVI века Даян-хану, прямому потомку Чингиса, удалось вновь объединить не только халхаские и ойратские, но и южные племена, заставив Китай сильно вздрогнуть, - и увы, вновь счастье длилось недолго. Даян умер, его сыновья схватились за наследство, китайская дипломатия не сплоховала, - и Монголия вновь распалась, на сей раз окончательно, причем в самом тяжелом положении оказались ойраты. Они были окружены врагами со всех сторон: на западе – сильный Турфанский султанат, на севере – усилившиеся казахи, а на востоке и юге – свои же, монгольские кузены, рвавшие под шумок все, что плохо лежало.

Обратной дороги нет

По сохранившимся сказаниям видно: ребята, оказавшись в ситуации, хуже некуда, вели себя достойно, но драться против всех сил не хватало. В 1552-м коалиция княжеств южной Монголии, опираясь на всестороннюю поддержку китайцев, разгромила объединенное ойратское ополчение, вынудив их покинуть пастбища в верховьях Орхона. Спустя десять лет все повторилось по-новой, и ойратам пришлось, спасаясь от уничтожения, отходить еще дальше на запад, к Иртышу, а в 1587-м в «великий поход» выступил могущественный Убаши-хунтайджи, державший по мандату Пекина всю Халху. Тут уже оставалось только упереться рогом, и ойраты уперлись: срочно собравшийся (впервые за полвека) чуулган избрал гур-даргой (диктатором) сильного человека Байгабас-хана, правителя племени хошоутов, и ему, после наведения самыми жесткими мерами дисциплины, удалось разгромить халхасцев, а затем как-то пригасить склоки.

Тем не менее, неприятностей меньше не стало. И казахи, и южные кузены, и западные держали захваченное цепко, вернуть свое сил не хватало, а значит, не хватало и пастбищ. Выжив и сохранив независимость, ойратские племена голодали и слабели. Тем паче, что улусы начали дробиться: не имея возможности завоевывать новые земли, тайши теперь делили владения между сыновьями, и новые улусики, маленькие и слабые, впивались друг дружке в глотки за лишний гектар пастбища или спорный колодец.

Естественно, в такой ситуации тайши и нойоны пытались найти выход, а единственным выходом (при полной невозможности воевать на три фронта) оставался поиск новых территорий, причем таких, обретение которых не стоило бы слишком уж большой крови. И вполне естественным объектом интереса стала Сибирь, - вернее, ее западные и южные районы, - куда на исходе XVI века и начали осторожно прощупывать дорогу ойратские отряды.

Следует признать, решение было разумным. Сибирь в тот момент кипела кровью: поход Ермака положил начало проникновению «за Камень» русских, вокруг которых объединились мелкие племена, недовольные диктаторскими методами Кучума и Кучумовичей, а поскольку те опирались на Бухару, ничего против появления в крае ойратов не имело и сильное Казахское ханство, считавшее бухарцев злейшими врагами. Равным образом, с симпатией отнеслись к пришельцам и русские воеводы.

По первому времени, - когда улусы торгутского тайши Хо-Урлюка и дербетовского Далай-Батыра в 1605-1606 объявились в окрестностях их городов, - без стычек, конечно, не обошлось, но очень скоро стало ясно, что силы примерно равны: ойраты не имели возможности штурмовать хорошо укрепленные стены, а небольшие гарнизоны не могли разгромить конницу пришельцев в полевом сражении. Так что начались переговоры, облегченные еще и тем, что тайши враждебности не проявляли, данное слово, в отличие от мусульманских вождей, держали (Яса обязывала), торговля с ойратами приносила немалую прибыль, а «язычество» новых степняков предполагало возможность превращения их в противовес степнякам, исповедовавшим ислам.

Сами мы нездешние...

Короче говоря, уже в январе 1607 года тарский воевода сделал решительный шаг, направив к Далай-Батыру своих полномочных представителей с предложением подписать шерть (договор) и присягнуть на верность Белому Царю. Дербетовцы не отказались, их старшины приехали в Тару и объяснили, чего хотят и чем могут быть полезны, после чего информация была экстренно донесена до Москву, и Дума, одобрив воеводскую инициативу, дала «добро» на разрешение ойратам торговли в Таре на льготных условиях, «без пошлин и всякой лихвы». А помимо прочего, и повелела продолжать переговоры, вменив воеводе в обязанность «проявлять к тем зюнгорцам почетную приветливость». Но самым главным, определившим все дальнейшее, стало «царское изволение» дербетам кочевать вверх по Иртышу и Тоболу, то есть, в границах Русского царства, при необходимости (ежели вдруг казахи и ногайцы будут недовольны), обращаясь за помощью к сибирским воеводам, в свою очередь, получившим указание такую помощь оказывать.

Не приходится удивляться, что уже в 1608-м тайша Далай-Батыр, подтвердив в Тобольске «устную шерть на огне», данную тарскому воеводе, свободно кочевал со своими людьми под Тарой, Тюменью и Тобольском, а ойратские торговцы начали осваивать рынки Уфы, Казани и даже самой Белокаменной. А там их появление и «низы», и «верхи» приняли с доброжелательным интересом: Москва прознала, что «зюнгорцы» - лютые враги «ногайским псам», а этого для Москвы было более чем достаточно. Так что, не приходится удивляться и тому, что очень скоро примеру Далай-Батыра последовал и торгутский Хо-Урлюк, ранее выжидавший, чем все кончится. И в том же 1608-м, 14 февраля, послы обоих тайшей были приняты в Кремле на высшем уровне, самим царем Василием Шуйским, официально попросив принять дербетов и торгутов в российское подданство, как «вечных и верных слуг государевых».

Послов встретили милостиво, просьбу оценили, как важную, и вскоре, без спешки, но и без лишних проволочек были сформулированы условия. Согласно грамоте от 20 августа 1609 года, Москва гарантировала торгутам, дербетам и вообще всем ойратам, которые пожелают поселиться в пределах России, - вне зависимости от племенной и улусной принадлежности, - режим наибольшего благоприятствования, без вмешательства в их внутренние дела. При условии, что те будут «жить мирно и по первому слову Государеву присылати войско конно и оружно». Кстати, именно в это время в официальных русских документах впервые появляется слово «калмыки». Откуда, точно не скажу, но, судя по всему, от ойратского слова «хольмг» (смесь), - в знак того, что подразумевались не отдельные племена, но весь «зюнгорский народец».

Ордер на жилплощадь

Впрочем, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. В российских пределах ойратам пришлось по вкусу, с русскими они ладили, но грянула Смута, и мир стал зыбок. К тому же, в самой Джунгарии, - куда гонцы, разумеется, исправно доносили информацию о происходящем в мельчайших подробностях, - новость про «новые сладкие земли и доброго Белого Хана» встретили хоть и не без интереса, но и без ажиотажа. Ойратские тайши все еще надеялись преодолеть кризис традиционными средствами, покорив оазисы Средней Азии и сделав их тыловой базой, а затем развернувшись против недоброй родни, как когда-то сделал Эсен.

И только после провала Великого Похода 1613 года, когда бухарский хан Имамкули в ходе многодневной «Ташкентской битвы» сокрушил объединенные силы монголов, нанеся им очень серьезные потери в живой силе, ситуация изменилась. Некоторые тайши из числа понесших наибольший ущерб, сознавая, что оставаться дома означает быть ограбленными и покоренными своими же соседями, начали обсуждать вариант ухода всерьез, а затем понемногу, посылая вперед себя нойонов, и стронулись с места, постепенно осваивая слабо заселенные территории от Южной Сибири до междуречья Яика и Волги.

По идее, самое время было возникнуть сложностям: «царской воли» кочевать на Волге ойраты (то есть, уже калмыки) не имели, так что, можно сказать, проявляли самовольство, а Москва самовольства не терпела. Но, с другой стороны, дьяки в Белокаменной отмечали и то, что «зюнгорские новики смиренны и шерть держат исправно», - и на то были основания: всех, кто прикочевывал в русские земли, старейшины «старожилых», дербетов и торгутов, строго-настрого предупреждали, что за любую попытку навредить Белому Хану наказание будет строгим и неукоснительным, сообщая в Москву, что «берут шерть на себя».

То есть, гарантируют, что принесенная ими присяга будет соблюдаться и вновь прибывшими. А немногим ослушникам, - были и такие, - приходилось туго: «старожилые» отказывали им в помощи против казахских налетов, а Москва приказывала разобраться с «неслухами» башкирам, иметь дело с которыми в тех краях никто не хотел. Тех же «калмыков», что соглашались с этими простыми условиями, башкирам трогать категорически запрещалось.

В общем, Дума присматривалась и думала, стараясь понять, в связи с чем «зюнгорский народец» движется в российские пределы и определить, насколько новым подданным можно доверять. Информация к размышлениям была самая благоприятная. Ойраты, кочуя в землях, хоть и российских, но почти пустынных, их благоустраивали (как писал позже академик Иван Лепехин, «от них прямая польза есть. Они занимают пустые степи, ни к какому обитанию неугодные. В них мы имеем, кроме других военных служб, хороших и многочисленных оберегателей наших пределов от набегов… От скотоводства получаем наилучший… скот»).

Караваны они не грабили (Яса по-прежнему была в почете), торговали честно и налетов на русские крепости не учиняли (с башкирами, правда, по мелочи дрались, но на это правительство закрывало глаза). К тому же, «калмыки» оказались отличным противовесом казахам, любившим тревожить русские рубежи, но самое главное, не на жизнь, а на смерть схватились с ногайцами, Восточным Крылом и главной ударной силой Крыма. А это означало, что искренность новых подданных очевидна, вреда от них никакого, а польза велика.

Итак, во второй половине четвертого десятилетия XVII века, почти через 30 лет после первой «шерти», царское правительство официально признало за «зюнгорским народцем» право кочевать на Волге. А спустя какое-то время определило и «черту оседлости»: по правой стороне Волги — от Астрахани до Царицына, по левой — до Самары, с правом беспошлинной торговли в Черном Яру, Царицыне, Саратове и Самаре. Взамен от признанных «калмыцких» вождей, - в лице торгутского тайши Дайчина, - потребовали вновь подтвердить готовность «служить России навечно прямой правдою», против чего те ничуть не возражали. Так что, в конце концов, параметры «дозволенных кочевий» были расширены, а всем подданным, включая русских и башкир, Москва настрого запретила «раздориться с калмыками», предупредив, что «будут вешать безо всякой пощады».

А мир между тем менялся...

Совершенно удивительную плавность развития контактов Москвы с новыми претендентами на место в русском доме можно, конечно, объяснять, как пытаются некоторые,  "особым сродством русских с монгольскими народами". Действительно ведь, и с бурятами, и с якутами (хоть и тюркоязычными, но монголоидами) все шло легче, чем с кем-то еще. Но, думается, это все же идеализм. С позиций же сугубо материалистических, объяснения куда проще. Ойратским беглецам нужны были новые земли и надежный покровитель сосредотачивалась, а Россия как раз сосредотачивалась, готовясь к маячащей на горизонте серии новых тяжелых войн. В первую очередь, конечно, с Речью Посполитой, а уж о Крыме и говорить не приходится. Крым и ногаи были язвой страшной, застарелой, а появление в приволжских степях новой силы, претендующей на многажды деленные-переделенные кочевья означало, что у Бахчисарая появилась проблема. Вот потому и.

Старый конь борозды не портит

Параллельно с тем, как Россия оправлялась от последствий смуты, в степях у Волги восходила звезда тайши-нойона Шукур-Дайчина (или просто Дайчина). Сын уже известного нам торгутского Хо-Урлюка, он наследовал отцу (1644 год) уже в почтенном возрасте и, судя по всему, был человеком и мудрым, и очень сильным. Будучи полностью (осознанно) лоялен России, он, в то же время, не лебезил и не холуйствовал, жестко отстаивая интересы своего народа. На попытки Москвы диктовать, как и куда организовывать кочевья, например, отвечал предельно учтиво, но жестко: «кочевать я пришел между Волгой и Яиком по нужде, потому что дальние калмыки, которые кочуют под Сибирью, меня потеснили. А ныне я иду на Яик, на свое кочевье», подчеркивая, что «земля де и воды божьи», а «земли, на которых мы и ногайцы ныне кочуем, были ногайскими, а не государства. Да и кочевать де нам окромя тех мест негде, к тому же по этой земле и по этим рекам государевых городов нет». И все.

А иногда бывал и откровенно резок. Скажем, царскому эмиссару Ивану Онучину, попробовавшему повысить голос, ответствовал: «Отцы наши, деды и прадеды от веку в холопстве ни у кого не бывали. Да и в книгах у нас того не написано, чтоб мы у кого в холопстве были. Живем мы сами по себе. Владеем сами собой и улусными своими людьми. Послами мы ссылалися наперед сего и ныне ссылаемся о мире и совете». И вместе с тем, при всей неуступчивости, неуклонно подтверждал преданность России делом, дав согласие «укрепить» устные шерти письменной присягой, что считалось уже делом очень серьезным.

Согласно шерти от 14 февраля 1655 года, люди Дайчина становились подданными России. «Быть у российского царя, - значилось в клятвенной грамоте, - в вечном послушании. Не враждовать с подданными России, не совершать набеги на Астрахань и другие города. Не грабить и не убивать и в плен не брать ни россиян, ни подданных России татар ногайских, идисанских и юртовских и от всех неправд отстать, не иметь сношений с неприятелями России и на войне служить без измены».

Судя по всему, жесткий и неуступчивый нрав старого торгута в сочетании с безупречной надежностью, - его воины по первому требованию садились в седло и великолепно проявили себе в боях с крымцами, ногаями и турками под Азовом, - произвели на Москву благоприятное впечатление. К возражениям Дайчина в Москве прислушивались, его мнение учитывали, а в конце концов, и вообще сделали на него ставку, постановив, что все сношения с «калмыками» будут осуществляться через него, - то есть, явочным порядком признали Дайчина «ахлачи-тайшой», главой «зюнгорского народца», а тайшу Мончака, старшего его сына, наследником (хотя никакими ойратскими традициями это не предполагалось). Благосклонно отнеслись и к созданию им собственной бюрократии, не подчиненной тайшами и нойонам, а наоборот, сильно ограничившей их власть.

Все попытки обиженных, - в том числе и родных братьев старика, Лавсана и Йелдена, - брыкаться были пресечены на корню, мягко, но бесповоротно, и что интересно, очень скоро все протестовавшие признали, что так и надо. Даже крепко обиженный Лавсан, усмирять которого Дайчину пришлось силой, как передают летописи, в итоге запретил своим сыновьям добиваться реванша, объяснив: «Не нападайте на моего старшего брата; и сам я слабее его, а уж вы и подавно не в состоянии сохранить в целости нутуг торгутский».

Возвращение блудного деда

Впрочем, многое получая, Дайчин платил сторицей, и был не халявщиком, а партнером, хотя, разумеется, младшим. Как писал Григорий Прозрителев, «…с самого начала своей жизни в России и особенно при его правлении калмыки явились фактически пограничным войском. Русское правительство, учитывая все выгоды такого положения калмыков, весьма искусно пользовалось их военными услугами…».

В первую очередь, благодаря ему Москва получила возможность снять максимум сил с юго-восточных рубежей, где воины Дайчина приняли на себя всю тяжесть непрерывной, хотя и необъявленной степной войны с ногайцами, - то есть, по факту, с Крымом, - поддерживая и прикрывая союзников России на Тамани и Кубани. Его действия облегчили положение Кабарды Большой, Кабарды Малой и черкесов, не подчинявшихся кабардинским князьям.

Союз с черкесами был подкреплен и династическим браком: наследный «принц» Мончак, слывший великим воином, по рекомендации Думы взял в жены юную кабардинскую княжну, племянницу астраханского воеводы, князя Черкасского. Это, правда, вызвало скандал в семействе: супруга Мончака, дочь властителя Джунгарии, могучего Батура-хунтайджи, забрав детей, дочь и сына Аюку, вернулась к отцу, но Дайчин считал, что иначе нельзя, а с Дайчином в кочевьях «калмыков» к тому времени уже никто не спорил.

Примерно в 1657-м, «вознесясь выше облаков», - его собственный улус, некогда всего в 160 юрт, насчитывал уже более 100000 всадников, - старый торгут начал понемногу отходить от дел, приучая Мончака к самостоятельному руководству. В конце марта 1657 года «наследник» вместе с племянником Манжиком принес Москве личную шерть, заявив, что «отныне вечно калмыцким людем с русскими людьми жить любовно в дружбе» и принял на себя организацию войны с ногаями и посылку ограниченных контингентов в охваченную войной Малороссию.

Сам же Дайчин отправился с официальным визитом в Джунгарию, чтобы лично изучить, как там дела и чем следует полагать «новые земли»: новую Родиной или временным пристанищем. Итогом этих наблюдений и многочисленных откровенных бесед со сватом стал окончательный вывод: возвращаться не стоит. Батур-хунтайджи вел дело к окончательной битве с Цинами, мечтая отнять у маньчжуров власть над Китаем и восстановить династию Юань, а по мнению мудрого Дайчина ничем хорошим это кончиться не могло.

Так что, посетив родные места, переговорив с кем нужно и помолившись, где хотел, старик отбыл назад, на Волгу, уговорив свата отпустить с ним любимого внука, 13-летнего Аюку, которого, как мы помним, увезла от отца оскорбленная второй женитьбой мужа мать. Также успел он уговорить поехать в волжские степи знаменитого Зая-Пандита, великого проповедника буддизма, и даже съездить в Тибет к Далай-ламе, однако от предложенного ему патента на титул «хана калмыков» скромно отказался, заявив: «Подобных мне нойонов, как звезд, как же я буду ханом?». Что было крайне разумно: старик собирался вернуться на Волгу, а реакция Москвы на объявление невесть кем одного из ее вассалов суверенным монархом могла оказаться нехороша.

Пост сдал. Пост принял!

Вернувшись с внуком домой, Дайчин подтвердил все шерти, подписанные в его отсутствие Мончаком и окончательно закрепляющие переход калмыков в российское подданство. При этом он сказал: «Как склеена эта бумага, так и пусть русские и калмыцкие люди сольются воедино навеки», после чего начал понемногу отходить от большой политики, заявив, что намерен посвятить остаток дней укреплению улуса и воспитанию внука Аюки. Отныне все управление сосредоточилось в руках Мончака, за время отсутствия отца добившегося немалых успехов и даже подчинившего некоторых ногайских мурз, и его братьев, младших сыновей Дайчина, которым старший брат полностью доверял.

При этом, в шерти от 9 декабря 1661 года, - присяга нового главы калмыков России, - записано: «Я, тайша Бунчу- Мончак, за себя и за своего отца Дайчина-тайши Урлюкова…, а также за иных тайшей, улусных своих калмыцких родственных владетельных людей, которые с нами вместе кочуют, и за ногайских, едисанских, енбулуц-ких и малибашских и келегинских мурз… шертую и по своей калмыцкой вере поклоняюсь и целую бога своего Бурхана, молитвенную книгу Бичик и четки, и ножик свой лижу и к горлу прикладываю: заключенный договор будет служить основой, чтобы калмыцким людям с русскими людьми вместе быть вечно».

Иными словами, наследный тайша торгутов приносит присягу уже и от имени хошеутов, дербетов, зюнгаров и прочих племен, вышедших из Западной Монголии, как их наследственный «ахлача-тайша» (верховный князь), - и Москву это устраивало более чем. Теперь, вместо сложных пасьянсов с мелкими князьками, отвечающими только за себя, Думе предстояло говорить с надежным, проверенным и очень лояльным человеком, готовым брать на себя все меру ответственности за ситуацию на южных границах.

В связи с чем, в Москве был учрежден специальный Калмыцкий приказ, а руководство Войска Донского получило указание договориться с калмыками о полной кооперации в борьбе с ногайцами и Крымом. К слову, в переговорах принял участие и отличился молодой, подающий немалые надежды казак Степан Разин из достойной, очень «домовитой» донской знати. Также были упорядочены вопросы координации действий калмыков с русскими вассалами из Кабарды. В частности, Абухана, очередная кабардинская племянница князя Григория Черкасского, астраханского воеводы, была выдана замуж за молодого Аюку, наследника Мончака, став его второй женой (брак, правда, оказался неудачным и много лет спустя Аюка дале ей развод, щедро обеспечив).

Вот в такой обстановке Москва и приняла решение, важность которого трудно переоценить: в 1664-м, после очередной серии побед калмыкских отрядов над ногайцами, крымцами и казаками «изменного» гетмана Дорошенко, «тайша Бончук Дачинов» получил из Белокаменной символы власти: серебряную булаву, изукрашенную яшмой, белое знамя с алой каймой и «роспись на государево жалованье». Как полагают современные калмыкские историки, это означало «добро» на основание Калмыкского ханства, хотя, сетуют они, «титул хана Мончаку присвоен не был», но на самом деле, все, конечно, не так. Учреждать какое-то ханство на своей территории русские власти не собирались, однако значение присланных инсигний было велико.

С этого момента калмыки меняли статус «договорного народа», зыбкий и понемногу сходящий на нет, на твердый и надежный статус одного из военных сословий России, сравнимый с казацким То есть, то самое, что башкиры, воины ничуть не хуже, сумели обрести гораздо позже и после серии кровавых усобиц. В рамках этого статуса, автономия калмыков во внутренних делах и наследственность власти подтверждались законом, калмыки получали право вести самостоятельную внешнюю политику (естественно, под контролем и в интересах России), а отношения с Москвой строились на двусторонней основе, то есть, входили в исключительную компетенцию Госдударя и Думы, без каких-либо промежуточных инстанций.

Слуга государев

Оказанное доверие Мончак оправдал сполна. Начиная с 1661 года и вплоть до заключения Андрусовского перемирия калмыкские хошуны ежегодно ходили в дальние походы, как в качестве вспомогательной конницы при русских войсках на малороссийском фронте, так и самостоятельно, врываясь подчас и в сам Крым. «Последствием этих побед, - писал Костомаров, - было то, что хан Крымский долго после этого не решался выступить с ордою в Украину на помощь королю, а счел нужным оберегать с севера пределы крымских юрт от вторжения запорожцев и калмыков».

Равным образом, современник событий, полковник Григорий Карпов, чуть позже, - во время Чигиринских походов, - рапортовал по начальству, что «Калмыков татаровя и турки боятца… А естли де калмыцкий приход в Крым будет, то тотчас татаровя, покиня турков, побегут в Крым… И естли… укажет калмыков послать на Украину, и таторовя де бой их знают, и увидя их битца с ними не станут, побегут…».

Да и ханы Крыма, от рыцарственного Ислам-Герая III до мудрого Магомед-Гирея II, не раз в письмах к султану, польскому королю и вассальным гетманам правобережной Украины признавались, что он не могут послать войска за пределы своих владений, так как «опасность прихода калмыков весьма пугает», - и у них есть все на то основания, поскольку с помощью калмыков кабардинские князья переходят в контрнаступление.

В 1670-м дружины князя Кайтукина разграбили весь Крым, чудом не сумев увезти ханский гарем, а вскоре парой лет позже князь Касбулат Муцалович Черкасский, глава Дома Инала, два века союзного Москве, опять же не без помощи калмыков, увел из Крыма весь «русский полон», по ходу дела разгромив карательный янычарский корпус.  Не приходится удивляться, что в Москвы вошли в обычай решения типа: "Государь приказал и бояре постановили жаловати тайшу Дайчинова парчою на кафтан и великой казной, а что причитается иным тайшам храбрым, пусть о том пишет без оглядки, отказа не будет".

В общем, все шло как нельзя лучше. Старик Дайчин, правда, к моменту взлета своего сына уже почил и был похоронен с великими почестями, однако успел еще встретить на Волге новых переселенцев, - три тысячи юрт хошеутов нойона Конделена-Убуши и четыре тысячи юрт дербетов нойона Даян-Омбо, сын Далай-Батыра, - прослышавших о вольготной жизни под «дивным крылом Белого Хана». Поток не оскудевал и позже: в 1670-м - еще три тысячи юрт торгутов, в 1673-м – еще восемь тысяч юрт дербетов, а всего, по общему счету специалистов (включая и Сергея Царева, и Виктора Бембеева) к исходу XVII века предположительно «численность сложившегося в Поволжье нового калмыцкого народа равнялась как минимум 350-400 тысячам душ».

Это уже было настоящее ханство, по тем временам, очень даже большое и сильное, и пусть русские власти Мончака ханом не считали, сами калмыки именовали его только ханом и никак иначе, - но это обстоятельство Москву не тревожило. Напротив, многократно убедившись в преданности калмыкского лидера, Дума вотировала предоставление его людям новых земель под кочевье и даже солидные подъемные вновь «понаехавшим».

Вот в такой обстановке Мончак, уже овеянный легендами, получив от бывшего тестя просьбы помочь в борьбе с прокитайскими мятежниками, весной 1669 года «вывел 40 тысяч всадников на войну с лихими зенгорцами», но на середине пути, простудившись под степным дождем, заболел и скончался, успев подтвердить давно известное всем распоряжение о наследовании белой кошмы старшим сыном Аюкой…

Эпоха Аюки считается золотым веком волжских монголов. Личность эту историки оценивают по-разному, порой уходя и в крайности, - кто-то восхваляет, как "вернейшего друга России", а кто-то (особенно нынешние молодые калмыкские историки) величает чуть ли не "борцом с колониализмом", хотя неясно, каким образом можно колонизировать тех, кто сам попросился жить в твоем доме. Но, как бы то ни было, решительно все согласны: это была «замечательная личность калмыцкой истории», а время его правления представляло собой «самый блестящий период развития политической жизни калмыков в пределах России».

В начале славных дел

Не думаю, что весть о смерти отца очень уж огорчила наследника (материнская обида не могла забыться), но и для радости, даром что парень о власти мечтал, особых поводов не было. Слишком уж тяжелым было ее бремя и слишком много вызовов стояло перед новым начальником Калмыкии. В разгаре была затеянная Мончаком, но совершенно чуждая Аюке война с Джунгарией, разброд и шатания царили в самом улусе (Дугар и Бокку, двоюродные братья покойного алавчи-тайши, тоже имели виды на престол), перестали подчиняться и ушли на Кубань подчиненные ногайцы, да еще ко всему из далекой Монголии явился некий тайша Аблай, желающий отнять нажитое у дома Дайчина. Фактически, парню, молодому и не слишком опытному, можно было надеяться только на самого себя.

Однако он был умен, многому научился у обоих дедов, мудрого Дайчина и великого Батура-хунтайджи, каждый из которых был личностью мощной, и к тому же имел кадровое чутье, подбирая толковых советников. Все это позволило ему, несмотря на молодость, с честью, одну за другой решить все задачи. Прекратив ненужную войну, новый алавчи-нойон сумел склонить к миру обоих дядюшек, с их помощью показал кузькину мать беглым ногайцам, заставив их вернуться назад, затем, хоть и не без труда, - опять же с помощью  дядюшек, - одолел тайшу Аблая, и наконец, ничуть не рефлексируя, погубил тех самых дядюшек, которые «доставили ему улус и сделали владыкой».

Успехи окрыляли. Покончив с проблемами, юноша, судя по всему, ощутил себя Потрясателем Вселенной и решил, что можно говорить с Россией на равных, тем паче, что его взгляды на жизнь и себя, любимого, далеко не всегда совпадали со взглядами представителей Белого Хана.  На что Аюка и не замедлил намекнуть. Не нарываясь на ссору, но, в отличие от деда и отца, подчеркивая, что считает себя не подданным, но равноправной стороной в переговорах, и не собирался прогибаться. Даже процедура подтверждения присяги (1673 год, близ Астрахани) проходили в обстановке совершенно не свойственного прежним временам холода и взаимного недоверия, и также было четырьмя годами позже, когда Аюка, после долгих переговоров, согласился таки подкрепить устную шерть письменной.

Да и вообще, в первое десятилетие правления молодой лидер был строптив. Берега, правда, знал, войска по призыву Москвы посылал исправно, но в остальном, сознавая, что Москве пока что не до него, вел себя, как независимый суверен. В частности, без всяких консультаций с русскими властями вел активную внешнеполитическую деятельность, тесно общаясь как с Джунгарией, так и с Китаем, и даже с Ираном. Это Думе, естественно, не нравилось.

А еще больше не нравились думным самовольные контакты калмыцкого начальника с Турцией и Крымом, то есть, по сути (и не по сути тоже) сепаратные переговоры с враждебными державами. Правда, против России никаких злоумышлений не было, дело ограничивалось мелочами типа выдачи Аюкой племянницы за сына крымского хана в 1692 г. или отправление посла в Стамбул с требованием "воздействовать" на Крым в 1704 г., но, тем не менее, в схемы Посольского приказа это никак не укладывалось и московским дипломатам вредило. Как и бесконтрольные контакты с кабардинскими князьями. К тому же при Аюке начались и конфликты с русскими соседями, стычки с казаками, башкирами, случилось даже несколько набегов калмыков на русские деревни (виновные были наказаны, но сам факт действовал на нервы).

В принципе, оправдаться-то Аюка оправдался: в степи ангелов нет, многое спровоцировали сами казаки, любившие мимоходом пограбить все, что шевелится, да и воеводы городов Нижней Волги вежливостью не отличались, а Аюка был болезненно самолюбив. Но, как бы там ни было, в его действиях, - историки на этом сходятся, - «не было интриг против России». Умный и дальновидный авлачи-тайша даже на ярком старте своего правления понимал: как бы ни способствовали условия выпендрежу, Москву дразнить нельзя, потому что дело только в союзе с Москвой его сила, а ежели не видеть края, дело может кончиться плохо.

Укатали сивку

Впрочем, с годами Аюка помудрел. После шерти Федору Алексеевичу, принесенной в 1684-м, он начал вести себя осторожнее, без ненужных проволочек выполнял требования поручения российского правительства и практически прекратил (хотя рецидивы случались и много позже) вредные для здоровья контакты с врагами России, перенеся свою жажду деятельности в направлении Бухары, Хивы и туркменских оазисов. Эта тема в те времена Москву не занимала, так что активность шустрого подданного серьезными международными осложнениями не грозила, да и вообще о ней центральным властям становилось известно далеко не всегда.

Так что суровые послания, ранее направляемые Москвой в калмыкские степи понемногу сошли на нет, тем паче, что московские дипломаты, разгадав особенности характера Аюки, нашли способ успокоить честолюбца. Скажем, к получению Аюкой патента на ханский титул и печать от Далай-ламы, - от чего, как мы помним, не желая сердить Москву отказался Дайчин, - Кремль отнесся спокойно, типа ну хан и хан, все равно же не для нас, а как он там себя титулует среди своих, какая разница.

А с какого-то момента изменили и церемонию принесения клятвы: шерть с участием мелких чиновников, которую Аюка считал унизительными, заменила практика личных встреч с первыми лицами уровня казанского губернатора Апраксина, а то и с людьми из ближнего круга Петра I, - и это  стареющему степному вождю грело душу. А Петру Алексеевичу, в свою очередь, очень по сердцу было то, что хан исправно посылает воинов на все войны России, включая подавления мятежей, и потому всякого рода «чудачества и шалости азияцкие» Аюке неизменно сходили с рук.

Проблемы, однако, подстерегали стареющего хана в собственной ставке. Подросшие сыновья требовали поделиться властью, мать, скончавшаяся в 1699-м, их уже не удерживала, а новая женитьба хана, на совсем молодой джунгарской княжне, обострила обстановку до предела. В 1701-м Чакдоржаб, старший сын Аюки, открыто выступил против отца, объединив вокруг себя недовольных нойонов и создав своего рода «ханство в ханстве», силой не уступающее улусам, сохранившим верность отцу.

Дошло до воруженной конфронтации, с трудом прекращенной после вмешательства самого Бориса Голицына, но и после того мятежный сын, хотя официально, опасаясь русского вмешательства, не отделялся, но распоряжения отца исполнял только в тех случаях, когда был с ними согласен, а все остальное игнорировал, - и все это тянулось достаточно долго. Собственно, аж до 1714 года, когда Аюка, стараясь успокоить строптивого старшего сына, по рекомендации из Петербурга официально объявил Чакдоржаба своим наследником и передал ему малую ханскую печать, признав соправителем.

Правда, очень скоро стало ясно, что в тандеме первую скрипку играет все же отец, мудрый и очень опытный, но главным залогом его власти оставалось все же доброе отношение царя, в связи с чем былые амбиции пришлось понемногу забыть. Такого рода переживания не лучшим образом сказались на характере хана: все, имевшие возможность сравнивать, отмечали, что характер хана быстро портился, он, ранее веселый и жизнерадостный, стал ворчлив, придирчив и подозрителен, хотя в делах политических по-прежнему проявлял и гибкость ума, и хватку, и острое чутье.

Осень патриарха

Неурядицами в улусе Аюки, как водится, не преминули воспользоваться недруги, ранее боявшиеся жесткого хана до колик. В 1715-м, - только-только улеглись отзвуки междоусобицы, - оживились казахские султаны, начавшие посылать свои отряды за добычей в калмыкские кочевья, на что не решались более тридцати лет. Осмелели и кубанские татары, не раз до того битые Аюкой. В 1715-м, возглавленные крымским султаном Бахты-Гераем они атаковали ханскую ставку, и калмыки впервые со времен прихода на Волгу потерпели тяжелое поражение. Захвачена была даже ставка Аюки. Сам хан, правда, в плен не попал, сумев уйти, но юрта его, личные вещи, архив и некоторые ханские регалии достались крымцам в качестве трофея.

Не меньшие проблемы грозили и с других направлений, а сил сражаться против всех сразу, - тем паче, что половина улуса подчинялась Чакдоржабу, никогда не спешившему на помощь отцу, - недоставало. «Ради многих российских дел, - указывал хан в письме на имя канцлера Головкина, - воевался я с башкирцами, с крымцами и кубанцами, и донскими казаками и астраханцы и с казашьею ордою (казахами) и с каракалпаками, и отныне все со мною неприятели».

Появился и еще один повод для жалоб: колонизация юга России помещиками вплотную добралась до калмыкских кочевий, в связи с чем начали конфликты. Поселенцы воровали скот, владельцы имений, нуждаясь в рабочих руках, отлавливали и увозили подданных хана, а жалобы по инстанциям ничего не давали, поскольку коменданты крепостей, как писал Аюка, «указы неподобострастны и берут взятки».

В ответном письме казанский губернатор признал справедливость претензий, но признался, что поделать ничего не может, поскольку поселения, «чинившие обиды твоей светлости, в вотчинах сильных персон, так и правду искать тебе надо у господина Лександра Меньшикова и господина же Феодора Ромодановского». То есть, терпи, хан, ничего не поделаешь. В ответ Аюке оставалось лишь элегически вздыхать: «Тако, живучи я на Волге, пил из Волги воду и стал быть стар, а ныне мне и пить на Волге не велят: прикажи мне, ис которой реки воду пить».

Впрочем, став под старость реалистом, хан не гнался за невозможным. Ссориться с «сильными персонами» он не хотел, а вот помощи на случай повторения внезапных набегов и «ежели недобрый сын неладное против отца замыслит» все же просил. Петра Алексеевича это более чем устраивало, тем паче, что аккурат накануне случился скандал с китайским посольством, которое побывало у Аюки, а в Петербург даже не поехало, что по всем правилам эпохи было оскорбительно. Так что, просьба пришлась весьма кстати.

Тотчас был выделен сильный отряд, - 600 казаков и драгун, - подобран надежный, опытный человек, стольник Данила Бахметев, и в конце 1715 года требуемый «сикурс» направился в калмыкские степи. Официальный указ обязывал стольника «беречь хана и подчиняться всему, чего он пожелать изволит», но тайные инструкции, имевшие приоритет перед официальными, указывали установить контроль над деятельностью хана, - особенно внешнеполитической (аккурат тогда в ставке Аюки побывало китайское посольство, и властям это совсем не понравилось).

Правда, мудрый хан, быстро осознав подоплеку «сикурса», потребовал от Бахметева уйти из ставки в Саратов, откуда можно было, в случае чего, прислать помощь, и стольник подчинился, но исключительно в знак уважения. Отныне он регулярно посещал улусы с инспекциями, всегда неожиданными, соблюдая полный политес и всегда останавливаясь не на ханской земле, а в ближайшем к проверяемому улусу волжском городе. очень часто посещал их, располагаясь всегда в ближайшем к ним нижневолжском городе.

Так было положено начало особому учреждению, именуемому «Калмыцкие дела», - с канцелярией, штатом толмачей, «улусными приставами» и собственной воинской командой, - подчиненного только Петербургу и постепенно взявшего под контроль все внешние, а затем и внутренние дела ханства. Престарелому же хану оставалось разве радоваться, что теперь его ставка, по крайней мере, в безопасности.

Падение черного ястреба

Далее - чистой воды Шекспир. Похоже, в последние годы жизни ослабевший, теряющий связь с реальностью Аюка единственное утешение находил в плетении хитроумных интриг вокруг престолонаследия. Будучи под полным влиянием второй жены, которую он очень любил, хан мечтал сделать своим преемником старшего сына от нее, Церен-Дондука, в обход законного наследника, Досанга, сына мятежного Чакдоржаба, умершего в феврале 1722 года. Об этом он просил Петра на двух личных встречах, состоявшихся в июне и августе, на старте и на финише Персидского похода. Царь, которому старик очень понравился, - Аюка даже получил прощение за интриги с Хивой, в результате которых погиб отряд Бековича-Черкасского, - не сказал ни «да», ни «нет», намекнув, что подумает, однако решил иначе.

По его приказу Петр Толстой тайно встретился в Астрахани с влиятельным нойоном Доржи Назаровым, двоюродным племянником хана, и взял у него «реверс» (обязательство) быть послушным и отдать в заложники сына, если после смерти Аюки ханом назначат именно его, а не кого-то из «царевичей». Логика здесь была прямая: давно недовольные получением «патента на ханство» из Тибета, российские власти назначением Доржи Назарова ломали через колено наследственность титула, делая его присвоение зависящим от себя, а кроме того, хан, легитимность которого основывалась бы только на царском указе, вне зависимости от собственных желаний, попадал под полный контроль «Калмыцких дел».

Впрочем, о вовлечении в «концерт» племянника хан, разумеется, ничего не знал и продолжал развлекаться Игрой Престолов, умело поссорив Досанга с его братьями от других жен покойного Чакдоржаба. Парни, во главе с амбициозным Дондук-Даши, тоже мечтавшим о престоле, считали себя обделенными при разделе наследства и требовали нового размежевания. А около престола крутился еще и молодой внук хана, энергичный и талантливый Дондук-Омбо, которому дед полностью доверял, даже не подозревая, что молодой «царевич» имеет свои планы на жизнь.

До какого-то момента российские власти, представленные на Волге на самом высшем уровне Артемием Волынским, губернатором Астрахани, наблюдали за всеми этими перипетиями издалека. Информацию они получали в полном объеме (денег на лазутчиков и агентов не жалели), и вмешаться сочли нужным лишь тогда, когда вражда между Досангом и его братьями достигла апогея. Идея заключалась в том, чтобы выступить в роли третейского судьи и примирить сыновей Чакдоржаба, противопоставив их Церен-Дондуку, а затем аккуратно введя в игру «темную лошадку», Доржи Назарова. Однако было уже поздно. Примирить Досанга с единокровными братьями оказалось невозможным.

Зато Аюка, сочтя, что Досанг уже достаточно ослаблен, пошел с джокера, направив против внука 6 тысяч всадников, возглавить которых поручил Дондук-Омбо, которого считал верным другом Церен-Дондука, - и 24 ноября 1723 года на берегу речки Берекеть прогремела битва, какой еще не случалось в калмыкском улусе. Досанг потерпел поражение и ушел в степь, Артемию же Петровичу, шедшему из Астрахани, чтобы его поддержать, оставалось только отступить, поскольку опьяненный победой Дондук-Омбо дал понять, что ежели что, атакует и русских.

С этого момента улус Аюки фактически распался на три части, затаив дыхание ожидавшие смерти  хана, который теперь всем только мешал. И ждать пришлось недолго. 19 февраля1724 года, не дожив до 83-х, Аюка скончался в своей ставке. Согласно воспоминаниям очевидцев, несколько дней перед смертью он провел в полусне, «никого не узнавая и лепеча, словно дитя, и лишь перед тем, как испустить последний вздох, открыв глаза, тонким голосом попросил деда Дайчина подарить ему черного ястреба»…

Прежде чем продолжать, хотелось бы сделать пояснение. Рассказывая о роли и месте калмыков в истории России, я, как сами видите, очень мало пишу об участии их в различных войнах под российскими стягами. Кое-кто мне на это строго указывает, и зря, потому что никому не дано объять необъятное...

Подарки от дедушки

Дело в том, что калмыки были везде. На всех фронтах всех войн, с кем бы Россия не сражалась. Они, тесно кооперируясь с донцами, обеспечивали безопасность левого фланга русской армии со стороны Кубани, оттягивая на себя массы ногайских всадников и прикрывая Кабарду;  «Ничто, никакая сила турков, - писал Григорий Прозрителев, -не могли их остановить. Янычары — лучшее турецкое войско… бежали в ужасе перед калмыками», дополняя: «нельзя не отметить, что калмыки действовали… против турецких войск, правильно вооруженных, а потому и военные таланты Омбо и геройство калмыцких полков должно обратить на себя особенное внимание».

Не ограничиваясь турками, крошили шведов в Северную войну, а в 1741-1742  одной из боевых эскадр Балтийского флота командовал "морской монгол" контр-адмирал Денис Калмыков, сирота из улуса под Астраханью. Когда кончались шведы, рвали  драбантов Фридриха Великого на полях Семилетней войны: «показали знаки своего проворства…, - вспоминал генерал Болотов,  - всего лишь 7 человек из них усмотря человек двадцать прусских гусар, удалившихся от прочих, переплыв нагие и без седел, с одними только дротиками через Прегель — ударили с такой жестокостью на них, обративши их в бегство, гнали до самого стана, трех убили, а одного в плен взяли». Поили коней в Шпрее.

Сам главнокомандующий Апраксин писал императрице: «Я обойтись не могу об отменной храбрости сразившихся казаков, калмыков и гусар не донести», и, с другой стороны, "старый Фриц" признавался в приватном письме своему агенту в Петербурге, что  "более всего опасался казаков, татар, но особо калмыков".

Впрочем, война войной, а жизнь жизнью. Как мы знаем, Аюка, уже казавшийся подданным "не умеющим умереть", в конце концов, все-таки концы отдал, успев напоследок, - под старость дед стал изрядно зловреден, обеспечить массу неприятностей все, кто не умер. Плетя интриги и ссоря сыновей, внуков и племянников, он более чем преуспел. Мира в улусе не стало, и все планы русских властей, казалось бы, тщательно продуманные и разработанные, поползли по швам. Прежде всего, совершенно неожиданно, - плюнув на то, что Указ Коллегии иностранных дел о признании его ханом уже был озвучен в Астрахани, - спрыгнул с лодки Доржи Назаров. Ему очень хотелось быть ханом, но еще больше хотелось жить.

А степь кипела. Больших боев не было, но стычки шли вовсю, по нарастающей, - и это совершенно не устраивало Петербург: двору было, в общем, все равно, кто держит южные рубежи Империи, лишь бы держал крепко, а в ситуации полного разброда ни о какой «крепости» не было и речи. В связи с чем, 20 сентября 1724 года, идя простейшим путем, Артемий Волынский объявил «верховным правителем калмыков» (не ханом, но для подданных это было все равно, что хан) Церен-Дондука, законного наследника по прямой линии.

С чем, естественно, не согласился мятежный Дондук-Омбо, которого потенциальные подданные уважали, - за ум, воинские доблести и справедливость, - гораздо больше, чем изнеженного, ничем себя не проявившего «кронпринца». Драка шла по нарастающей, и все разъяснения Астрахани на предмет, «что из такого их междоусобия ничего не последует, кроме кровопролития и разорения калмыцким улусам», до слуха конкурирующих кузенов не доходили. Оба соглашались, что мир лучше войны, но каждый желал мира в свою пользу.

Смерть не спрашивает

По факту, улус распался надвое и ни о какой борьбе с внешним врагом никто не думал. Даже решительный шаг правительства Анны Иоанновны, Указом от 17 февраля 1731 года официально признавшей Церен-Дондука ханом, никакой роли не сыграл, а при попытке нанести по бунтовщику решительный удар, 9 ноября 1731 года, ханское войско было наголову разгромлено. По сути, теперь от белой кошмы Дондук-Омбо не отделяло ничего, но русские категорически заявили, что ханом его не признают, и победитель, не желая стать врагом России, ушел с верными ему людьми на Кубань, где принял подданство Оттоманской Порты. А это, в свою очередь, крайне не понравилось Петербургу, поскольку назревала война с турками, а беглый тайша, храбрый и очень популярный, в этой войне мог быть крайне полезен, но и, в чужих руках, крайне вреден.

Так что на Кубань поехали послы, нужный эмигрант выдвинул свои условия, условия были приняты, и 7 марта 1735 года Дондук-Омбо был официально объявлен «главным управителем калмыков» при живом хане, ставшем с тех пор чисто номинальной фигурой. Никакой роли он более не играл, вскоре вообще уехал жить в Петербург, а в феврале 1737 года скончался, - и ханом, естественно, стал Дондук-Омбо, отлично зарекомендовавший себя на полях сражений. Понравилось это не всем, но диссидентам пришлось либо смириться, либо принять православие и уйти в "удел Тайшиных", область Калмыкского казачьего войска  с центром в Ставрополе-Волжском, - ныне Тольятти, - на которую юрисдикция нового хана не распространялась.

Прочими же правил он умело, но жестко, не стесняясь применять смертную казнь, в общем, среди калмыков не очень принятую, однако был справедлив с «малыми людьми», и потому популярен, а число воинов при нем выросло с 20 тысяч, как в последние годы правления Аюки, до 50 тысяч, надежно прикрывших границу России как от казахских набегов, так и от неприятностей на Кубани, и все бы хорошо, да только люди, достигший предела мечтаний, долго не живут.

Смерть Дондук-Омбо, богатыря в расцвете сил, не проснувшегося на рассвете 21 марта 1741 года, стала для русского правительства неприятным сюрпризом. Умершего хана только-только признали вполне надежным, на него очень рассчитывали, а теперь все расчеты приходилось менять, и чем скорее, тем лучше, потому что в улусе опять запахло жареным. Вдовствующая ханша, бывшая кабардинская княжна Джан Атажукина, хлопотала о своем сыне Рандуле, законном наследнике покойного, но он был еще мал, а перспектива видеть своенравную черкешенку регентшей совсем не радовала нойонов, так что вариант был не лучшим.

Поэтому правительство сделало ханше предложение, от которого нельзя было отказаться: перебраться в Петербург, и вдова, некоторое время подумав, не лучше ли вернуться в Кабарду, решила все-таки влиться в цивилизацию. Так, - после крещения всей семьи в 1744-м, - в России появился княжеский род Дондуковых, а «главным правителем калмыков» (и с 1758 года, подтвердив, что достоин, ханом) стал дождавшийся, наконец, своего часа Дондук-Даши, сын умершего в «кронпринцах» Чакдоржаба. При этом, вопреки правилам, наследником был сразуутвержден его малолетний сын Убаши, - а это означало, что присвоение ханского титула отныне перестает быть внутренним делом калмыков, а патенты Далай-ламы можно сдавать в музей.

Ехать надо

Такие новации многочисленным претендентам на престол не понравились, однако при живом Дондук-Даши, вполне Россию устраивавшем, возражать никто не смел, зато после кончины хана в 1761-м несогласные подняли шум. Их было много и сил у них было достаточно, но воля России была на сей раз выражена вполне конкретно: Убаши, и никто другой, а враждовать с Россией, как мы уже знаем, калмыкская знать не любила. Так что кто-то из претендентов сделал ночь, кто-то, как водится, бежал на Кубань к ногайцам, - и поскольку серьезных фигур среди них не было, звать назад их никто не стал. Только княгине Вере Дондуковой, бывшей ханше Джан, и ее второму сыну Алексею, в девичестве Додьби (старший, Рандула, к тому времени умер от оспы), Петербург пошел навстречу, выделив особый удел – Багацохуровский улус, наследственное владение их покойного мужа и отца.

Параллельно, однако, - во избежание смут в будущем, - российские власти пошли навстречу нойонам, подавшим прошение об учреждении «зарго», древнего, никем не отмененного, но давно забытого «надзорного органа», этакой "тройки", включавшей представителей трех "старших" улусов: торгутов, дербетов и хошутов, имевшей право контроля над всеми указами хана. Его решения хан не имел права оспаривать, а если все-таки желал это сделать, арбитром выступала Экспедиция калмыцких дел при губернаторе Астрахани.

Нетрудно понять, что молодому и очень резвому Убаши, мечтавшему быть самым главным, как прадед, такие нововведения пришлись крайне не по душе, и этим, безусловно, нашлось кому воспользоваться. Довольно скоро в калмыцкие улусы вернулся с Кубани и был прощен один из экс-претендентов, Цебек-Доржи, сумевший понравиться юному хану своим полным неприятием «зарго» и, став его ближайшим советником, принялся понемногу настраивать неопытного юношу против России.

Уверяя, в частности, что раз русские поступили с ним так нехорошо, то и он вправе ответить им адекватно. Например, бросив все и вернувшись в родную, некогда покинутую Джунгарию, где китайцы лояльных монголов очень даже привечают, а реки вообще, - недаром же певцы поют, - текут молоком и медом. Трудно сказать, в самом ли деле Цебек-Доржи действовал по наводке Крыма, пославшего ему «сорок сумок золота, сорок кувшинов серебра», но факт остается фактом: работал он настойчиво и аккуратно, понемногу собирая вокруг себя кружок нойонов, считавших, что с Россией пора разводиться.

Резоны при этом, у каждого были свои, - главному ламе ханства не нравилось, что калмыки принимают православие, кто-то не попал в «зорга» и обиделся, еще кто-то надеялся, воспользовавшись таким поворотом, сделать карьеру, а еще подливали масла в огонь и недавние эмигранты из разоренной Цинами Джунгарии, которым на Волге не нравилось и хотелось домой, - но разговорчики понемногу превращались в заговор, развитию которого, помимо прочего, способствовали и объективные обстоятельства.

В первую очередь, недовольство калмыков, и не только знатных, запретом переходить на левый берег Волги. Логика в таком запрете была: Россия вновь воевала с турками и заботилась об облегчении мобилизации, но хозяйства кочевников от уменьшения территории пастбищ страдали, скот голодал и погибал, вслед за ним голодали люди, а голод никогда не способствует симпатий к власти. И это соображение заставляло нойонов думать о побеге в Китай еще серьезнее, ибо объявить виновницей всех бед русскую администрацию означало отвести обвинения от себя.

Железный поток

Короче говоря, к 1770 году все было уже готово. Недоставало только отмашки от хана, - Убаши никак не мог решиться сжечь мосты, - но и за этим дело не встало: летом 1770 года, пребывая в действующей армии на Северном Кавказе, хан поссорился с русским командующим, генерал-майором Медемом и, умело доведенный «ближним кругом» до белого каления, приказал коннице возвращаться в родные степи. А это уже называлось дезертирством, прецедентов за всю историю калмыков не имело и ничем хорошим кончиться не могло, так что, вернувшись домой, хан дал заговорщикам, только того и ожидавшим, зеленый свет.

Сразу после чего Цебек-Доржи послал в Астрахань предупреждение о предстоящей «великой Государыне измене» с намеком на то, что уж он-то, кабы был ханом, не изменил бы ни за какие коврижки, но русская администрация, хорошо осведомленная, кто есть кто в ханской ставке, решила, что речь идет об очередном туре интриг, сообщению не поверила и никаких мер не приняла, так что и сам доносчик не рискнул настаивать. А потом стало поздно.

Движение улусов на восток началось в самом конце декабря, - причем, на старте специально посланные заговорщиками люди перебили всех русских купцов и промышленников, находившихся в улусе, тем самым исключив для все еще сомневавшегося хана возможность передумать, - после чего, в январе 1771 года свернул свою ставку, возглавив откочевку, и сам Убаши. Уходить хотели не все, но хан есть хан, так что подчинились многие даже из тех, кто не слишком хотел, а кто очень не хотел, тех нашли способ убедить.

Многие же и вовсе не знали, что и почему, а просто исполняли приказ. В итоге, в путь тронулись около 33 тысяч юрт(около 170 тысяч душ), - две трети всех калмыков, - а ослушаться воли хана смогли, в основном, зимовавшие далеко от ставки. И вполне понятно, что слабые пограничные крепости, коменданты которых, помимо прочего, не знали, в чем дело, сдержать уход такого количества людей, к тому же, опытных воинов, просто не могли. Даже если бы рискнули. Но не рискнул никто: беглецы уходили потоком, затормозить который уже было невозможно.

Казацкие разъезды, запоздало посланные вслед «для вразумления», просто не рисковали приближаться: по приказу хана их расстреливали на расстоянии. Очень много проблем доставили башкиры, идущие по пятам и отбивающие скот и повозки. Еще больше бед принесли казахи, считавшие уходящих своей законной добычей и вымещавшие старые обиды, тем паче, что от Белой Ханши пришла просьба вернуть беглецов, а если не выйдет, примерно наказать. Вернуть не вышло, но поживились и порезвились изрядно, калмыкам же, хоть они и отбивались, приходилось сложно, и чем дальше, тем сложнее. А зима и ранняя весна не способствовали выживанию слабых, и назад, - а желающих становилось все больше, пути не было из-за тех же казахов, но и впереди маячили туркмены Эмбы, вообще никаких правил не знавшие, и солончаки, и безводные пустыни близ Балхаша, и опять казахи, но уже горные, то есть, киргизы, в те времена совсем дикие.

В общем, когда после семи месяцев пути мигранты, наконец, отбиваясь от наседавших мародеров, переправились через верховья Или в пределы уже китайской Джунгарии, где их уже ждали представители маньчжурских властей, от 30 тысяч откочевавших юрт оставалось еле-еле две трети, а считая по душам, так и менее того…

Говорят, в старости, наставляя сыновей, Потрясатель Вселенной, помимо прочих мудрых речений, сказал и так: "Решая свою судьбу, подумай день и ночь, решая судьбу человека, от тебя зависящего, подумай две луны, решая судьбу народа, не стыдись подумать год". Не может быть, чтобы Убаши-хану не была ведома эта заповедь, - Ясу мальчики в степи учили наизусть с детства, - но, принимая свое судьбоносное решение, он явно не вспомнил завет великого пращура. А стоило бы...

Дороги, которые мы выбираем

Как мы знаем, «путь на Родину» для покинувших берега Волги калмыков был очень труден и потери, понесенные в этом пути, непомерно велики. Однако, как бы там ни было, пусть и через тернии, желанная цель была, наконец, достигнута и, казалось бы, можно было успокоиться, перевести дух, а то и радоваться, понемногу обустраивая нормальную жизнь. Однако, как выяснилось, особых поводов для радости не было. Скорее, наоборот. Уговаривая Убаши вернуться в «милые земли», заговорщики полагались на посулы недавних эмигрантов, - особенно некоего Тайши-Цэрэна, «медоречивого и шелкоязыкого», - а те, в свою очередь, исходили из того, что дома, где бесконечная война, по слухам, все же завершилась, Цины, сломав непокорной Джунгарии хребет, ушли восвояси, как уходили раньше. А значит, все как-то пришло в норму.

При таком раскладе грядущее виделось в самых радужных оттенках: кто бы на пепелище ни занимал престол хунтайчи, приход новых людей, опытных воинов, да еще не попрошаек, а со скотом и пожитками не могли его не обрадовать. Так что Убаши со всей неизбежностью светило, получив достойный его силы почет и улус, возвыситься, став одним из столпов ханства, а то и, со временем, кем-то покруче. А его вельможи, соответственно, уже видели себя во снах персонами, особо приближенными к столпу, с возможностями, о которых на Волге не могли и мечтать.

Однако все оказалось совсем не так, как думалось. Маньчжуры на сей раз никуда не ушли, образовав на территории уничтоженной под корень Джунгарии «Новую провинцию-Синцзян» под прямым управление Пекина, - а это мешало все карты. Ибо, согласитесь, одно дело – сильным и богатым возвращаться домой, к обедневшей и ослабевшей родне, и совсем другое – проситься в приймаки к новым хозяевам, чужим и не имеющим никаких оснований доверять.

Правда, по первому временивсе складывалось относительно недурно. Фактически чужие в «Новой провинции» люди, имеющие хорошие боевые навыки, были Пекином сочтены полезными, в соответствии с чем местные власти получили распоряжение оказать им всю необходимую помощь в размещении, а сам Убаши с ближним кругом был приглашен в столицу, где получил аудиенцию самого хуанди Цяньлуна и почетные титулы с дорогими подарками за будущую верную службу. Самому Убаши оставили титул ханом, подкрепив его придворным званием «ван» и патентом на статус чиновника второго (максимального для не маньчжура) ранга, однако все это была всего лишь номинальная мишура, поскольку у Цинов на новых подданных были особые планы.

Калмыкам предоставили земли под кочевье на границе со степью, но не сплошные, а раздельные, специально нарезав рубежи кочевий так, чтобы они не соприкасались. Сверх того, древнее и привычное деление на улусы и аймаки упразднили, учредив вместо того «хошуны» (дивизии) - военные округа, управляемые нойонами, и разделенные на «джасаки» - военные уезды, обязанные выставлять 150 всадников. При этом права сбора налогов владетельным князьям, зайзанам, знати поменьше, и самому Убаши-ванухану не дали, взамен установив им оклад жалованья, - что обеспечивало более чем шикарную жизнь, но превращало вольных аристократов в правительственных чиновников.

В сущности, калмыков превратили в военно-полицейское сословие типа российских казаков или «черкесов-башибузуков» поздней Порты, но без всякой автономии, определив им исполнять карательные функции против все еще действовавших в «Новой провинции» партизан, а также мусульманского населения, настроенного по отношению к маньчжурам крайне враждебно. Нравилось все это, - особенно жесткая централизация, которой в России не было, и бюрократия, отягощенная коррупцией, - далеко не всем.

Даже Убаши, которому, казалось бы, шли навстречу во всем, тосковал, писал в Пекин жалобы, а через три года, совсем молодым, - всего 29 лет, - и вовсе умер, как говорили, «от великой печали», ко всему еще и бездетным, что было воспринято подданными, как знак неодобрения Небом ханских дел. Рядовые же калмыки всерьез подумывали насчет обратной откочевки, - и многие (не менее 5 тысяч юрт) даже бежали обратно в Россию, добравшись до Волги, - а потом улусы вновь перетасовали, переведя во внутренние районы Восточного Туркестана, и бежать стало некуда. Пришлось приспосабливаться.

Учет и контроль

Для правительства исход калмыков был крайне неприятной неожиданностью, поскольку в результате оголилась граница со степью, и потому отреагировало оно оперативно, но без ненужной жесткости. Естественно, был заочно разжалован беглый Убаши, титул хана передан князю Алексею Дондукову, до крещения Додьби, старшему из живых сыновей Дондука-Омбо и полковнику русской армии, однако новоиспеченному монарху велели оставаться в Петербурге. А 19 октября 1771 года Матушка подписала Указ об упразднении должности «главного правителя калмыков» (должность хана была упразднена 10 лет спустя, когда после смерти Алексея Дондукова его брат-близнец Иона, до крещения Ассарай, отказался от всех наследственных прав в обмен на 3000 душ в Могилевской губернии).

Также упразднялось «Калмыкское ханство», как автономная территориальная единица. Отныне все тайши и нойоны должны были управлять своими улусами независимо друг от друга, подчиняясь напрямую астраханскому губернатору с учетом мнения правительственных приставов, назначенных в каждый улус.

В рамках своих владений, правда, тайши и нойоны сохраняли автономию и право суда по «древним правилам и обыкновениям», а.управление улусами оставалось наследственным, при отсутствии же потомства улус переходил уже не к хану, а в казенное ведомство. Короче говоря, как любят формулировать нынешние историки в Элисте, в это время «калмыки лишились своей государственности». Что, конечно, действительности никак не соответствует, поскольку «государственности» никогда, строго говоря, не было (кочевали выходцы из Монголии на «разрешенных» землях, а не на «подаренных»), - но сами степняки, скорее всего, восприняли новость именно так. И разумеется, параллельно с решением организационных вопросов, на всех парах шло ведомственное расследование дела о побеге.

В принципе, оставшихся калмыков, - около 13 тысяч юрт, то есть, где-то 50 тысяч душ, не считая крещеных, служивших в казачьих войсках на Дону, Яике, Оренбурге, в крепости Ставрополь (на Волге), Тереке. - никто ни в чем не упрекал, и тем не менее, разбирательство учинили нешуточное, ибо факт был вопиющим. Репрессий не было, но и потачки тоже. Трех самых знатных и влиятельных нойонов из числа «верных», - те самые, что пытались предупреждать правительство о замыслах Убаши, - вызвали в Северную Пальмиру для объяснений.

Одновременно, тем же Указом от 19 октября, «Калмыцкие дела» были упразднены, её архивы переданы в учрежденную при канцелярии астраханского губернатора «Экспедицию калмыцких дел», а губернатору Бекетову предписывалось «...держать отныне всех калмыков на нагорной стороне Волги во все четыре времена года, а на луговую не перепущать». То есть, перевести калмыков, кочевавших по левому берегу Волги на правый.

Смысл новеллы был очевиден: от греха подальше оставшихся отселяли подальше от открытой границы со степью, но самим оставшимся такой поворот дела не понравился: левобережные теряли привычные угодья, а правобережным отныне приходилось сильно потесниться. Отменялось также патрулирование степных рубежей, вместо этого отряды калмыков прикомандировывались к войскам, действующим на Кизлярской линии, а в калмыкских улусах вводилось патрулирование силами яицких и донских казаков. Все это тоже не радовало, как не радовало и произвольное, без спросу, кто куда хочет, распределение «бесхозных» юрт, чьи природные господа ушли в бега, между оставшимися нойонами «в награждение за верность».

Меж двух огней

В связи со всем этим, напряжение во взбаламученном переменами крае росло. Растерянные и злые люди верили всяким слухам: например, смерть на чужбине трех аксакалов, случившаяся по совершенно естественным причинам, - их на Неве никто не обидел, напротив, обласкали, однако они были очень стары и просто не выдержали тягот пути и перемены климата, - соплеменники единогласно признали результатом «злых козней». В кочевьях даже придумали грустную песню о том, как «мудрым старцам в в красную чашу с белым творогом подлили яд черной змеи», и песню эту пели долго, аж до времен Пушкина.

В итоге, как только под Оренбургом поднялось знамя Пугачевщины, на зов «третьего ампиратора», помимо прочих, откликнулись и калмыки, по разным данным, от пяти до восьми тысяч всадников. Правда, - и это нужно учесть, - ситуация очень напоминало ту, что тогда же сложилась в Башкирии: степная знать, не слишком сведущая в интригах российского Олимпа, опасалась класть яйца в одну корзину, стараясь подложить соломку на все случаи. Так что очень часто родные братья по воле клана оказывались по разную сторону баррикад, а кое-кто, собрав отряд, берег свои земли, присягая тому знамени, которое в данный момент было ближе.

При этом, как ни странно, бывшие «ханские люди», реально «обиженные», ретивости не проявили, зато крещеные, записанные в казаки и «обласканные» пошли под «государеву руку» чуть ли не поголовно: только в высшем командном составе мятежников их насчитывалось не меньше дюжины. И бились они, подобно известному Федору Дербетеву из ставропольских Тайшиных, не на жизнь, а на смерть, в свободное от сражений время активно, занимаясь зачистками «ненадежных элементов». Впрочем, после разгрома самозванца Петербург, как и в Башкирии, свирепости не проявил даже в отношении ставропольских калмыков-казаков, вина которых была неоспорима. Кто погиб, тот погиб, кто из «непримиримых» попал в плен, от того родня отреклась, объявив «окаянным извергом и злодеем», и на том дело было предано забвению, не считая штрафов, опал и прочей сущей мелочи. К «бурханщикам» же, проявившим негаданную лояльность, отнеслись и того мягче, повелев «вин не изыскивать».

Но вольности, разумеется, поубавили. Титул хана, пусть и номинального, сам по себе исчез в 1781-м, когда, как мы уже знаем, Алексей «Доньби» Дондуков умер, а его близнец и наследник Иона «Ассарай» Дондуков обменял призрачный трон на более чем реальные поместья. Чуть позже, в 1786-м, упразднили «Общенародное калмыцкое правление», - высший калмыкский суд, все равно мало что решавший, поскольку считался органом консультативным, - передав рассмотрение «калмыцких дел» обычным уездным судам.

Тогда же и Экспедицию калмыкских дел преобразовали в особое «Калмыцкое правление», глава которого несколько позже стал называться «главным приставом калмыкского народа». Формально функции этого чиновника, возглавлявшего всех приставов, состоящих при всех нойонах, были сугубо надзорно-контрольными, но всем было ясно, что он (и его подчиненные) и есть в степи высшая власть, абсолютнее которой только астраханский губернатор, - и все было очень стройно, однако достаточно скоро оказалось, что такое решение идеальным не назовешь.

Русские приставы, даже очень прилежные, элементарно не разбираясь в хитросплетениях степных адатов, рубили сплеча, подопечные нойоны боялись им возражать, люди, естественно, были таким положением дел крайне рассержены, начались несанкционированные переселения на Дон, стычки с казаками, и в конце концов, волнения в улусах приобрели такой масштаб, что Петербургу пришлось идти на совсем уж неординарные меры: рядовые калмыки получили право в особых случая голосованием решать, кому из претендентов на пост нойона подчиняться, а кому нет. В конечном же итоге, уже при Павле Петровиче, обожавшем исправлять «ошибки» Матушки, было решено даже пойти на эксперимент, вернув «верному нашему калмыцкому народу» автономию.

Начиная завершать, отмечу во первых строках, что описываемое время было для калмыков временем разброда, шатания и великих сомнений. Выйти из потопа Пугачевщины им, конечно, удалось если и сухими, то близко к тому, однако к старым добрым образцам жизнь не вернулась и вернуться упорно не желала. Единственным островком стабильности была военная служба, - конных стрелков на все кампании России степняки, что крещеные ставропольские, что степные "бурханщики" выставляли исправно и служба их оценивалась Империей по-прежнему высоко, а вот на гражданке ни на какую стабильность и намека не было...

И счастья баловень безродный

Нововведения, полностью изменившие привычное калмыкам мироустройство, - хан, под ханом тайши, под тайшами нойоны, а при них зайсаны, - естественно, взбаламутили и поставили на уши уклад жизни. Кто есть кто, что кому положено и так далее было решительно непонятно. Улусы дробились, знать враждовала, русские приставы ничего в происходящем не понимали и за скромную мзду закрывали на все глаза, - короче говоря, хаос был первостатейный и беднягам, даже не слишком понимавшим, что происходит, приходилось трудно.

Тем паче, нойоны, обиженные ущемлением «исторических прав», активно писали в Петербург, а там уже было немало крещеных калмыков, причем и при дворе тоже, и они посильно принимали участие в проблемах родни, так что уложить прошения из степей под сукно не всегда получалось: кое-что попадало на стол министрам, а то и Самому. Сам же Павел Петрович, не меньше матери работяга и с не меньшим чувством ответственности, в отличие от покойницы, если уж что ложилось к нему на стол, решал вопрос сам, не сваливая на подчиненных. Так что, в начале сентября 1800 года, узнав о пребывании в столице некоего Чучёя Тундутова, мелкого нойона, прибывшего на Неву по каким-то своим делам, Государь распорядился доставить «тайшонку» пред ясны очи. А «тайшонка» сумел не ударить в грязь лицом и расчувствовать грозного, но сентиментального Павла жалостливыми романами про тяжелую жизнь соплеменников, обиженных государевой матушкой.

Этого, - личной симпатии к приятному степняку плюс ссылки на очередную мамашину «неправду», - вполне достало. Уже 27 сентября, пару недель спустя, был подписан Указ с резюме: «хоть и были немалые причины для наказаний, всем калмыцким владельцам и чиновникам с народом их, в Астраханской губернии кочующим, все же жалуем вновь во владение все те земли от Царицына по рекам: Волге, Сарпе, Салу, Манычу, Куме и взморье, и, словом, все те места на коих до ухода за границу калмыки имели свое кочевье, исключая тех, кои по уходе именными указами пожалованы».

И еще немногое время спустя, 14 октября, особой грамотой Государя Чучёй Тундутов, ничего такого не ожидавший и уже паковавший багаж для отъезда, был утвержден «наместником калмыцкого народа», получив (правда, не те же, а специально изготовленные) печать со знаменем, а для себя лично саблю, кирасу и соболью шубу. Также восстанавливался «зарго» из 8 заседателей-зайсангов, а ламам, кототрых после бегства Убаши держали под подозрением, даровалась «свобода вольной деятельности» и назначалось жалованье.

Разумеется, все это вовсе не значило, что, как пишут историки в Элисте, «таким образом, было восстановлено Калмыцкое ханство». Не бывает ханств без ханов. То есть, бывает, но, в данном случае, наследным ханом становился сам Государь, а тайша Чучёй только его «глазами и устами», - и все-таки это была автономия. Самая настоящая и даже широкая. Не такая, как раньше, на уровне Дона или Кубани, потому что приставов никто не отменял, но все-таки вполне реальная, убедительная и подтвержденная наследовавшим убиенным батюшкою Александром.

Как сообщил 13 июля 1802 года чуулгану Никита Страхов, главный пристав края, «Чучею Тайши Тундутову дарованы права и обязанности высокопочтенного наместника, которому вручена вся исполнительская власть, вменена обязанность заботиться о нуждах народных и каждого калмыка, следить за поведением обще всех и каждого человека, чтобы никто из зайсангов не выходил из должного повиновения, определять, сколько с каждого улуса поставить должно калмыцкого войска на службу Его императорскому величеству... Надлежит Ему... не приступить ни к каким насильственным законам ни для содержания своего довольствия... довольствоваться доходом с родового своего улуса».

То есть, никакого авторитаризма, все как раньше. Взамен требовалось только «проявлять уважение достоинства и власти его». Плюс «оставить и предать вечному забвению» все прежние жалобы и ссоры, содействовать укреплению «миролюбия и дружества», а между народом «братской друг к другу любви», лам же просили всего лишь «не мешаться в светские обстоятельства, яко дело не только им неприличное, но и предосудительное». В общем, Петербург, «милостиво благоволя», выражал надежду, что «пребудут они верными Его императорского величества подданными, тщательными исполнителями Его воли и послушными законам Всероссийской империи».

Хотели как лучше

Казалось бы, жизнь удалась. Ан нет. Скандалы продолжались и даже вышли на качественно новый уровень, теперь уже с прицелом на беднягу Чучёя, которому, казалось бы, за его подвиг следовало ноги мыть и воду пить. Что бы там ни указывал Петербург, тайши и нойоны категорически отказывались признать выше себя какого-то выскочку из мелкого улуса и даже, такой кошмар, не потомка Хо-Урлюка. В результате, указания наместника, оказавшегося, - даром, что по воле случая, - и рачительным, и хозяйственным, и в разных делах сведущим, попросту игнорировались чуть ли не с самого начала, а некоторые «владельцы» посмели даже ослушаться приказа главного пристава, не приехав на чуулган.

Так что, ничего у бедолаги не получалось: по всем, даже самым мелким поводам Чучёю приходилось взывать к приставам, и хотя те, конечно, вмешивались, авторитету «национальной власти» такая политика ни разу не способствовала, да и самому баловню удачи здоровья не добавляла. Вот он и умер, - как писалось, от «грустных огорчений», - 23 мая 1803 года, фактически побыв главой автономии около двух с половиной лет, а формально и того меньше, а завещание его с просьбою передать пост сыну Петербург по рекомендации Астрахани, где ситуацию понимали, не утвердил, в утешение одарив семью покойного княжеским титулом и парой имений.

Чуть позже наместничество и вовсе отменили, как не оправдавшее себя, - что вполне соответствовало истине, - восстановив полномочия приставов. Остался, правда, суд «зарго», но и он себя не оправдал. Судьи, назначенные нойонами и кормившиеся с их рук, решали дела под диктовку кормильцев, без всякого разбирательства, тем паче, что древние адаты и уложения, писаные по-монгольски и по-тибетски, да еще произвольно толковавшиеся, совсем не подходили к реалиям XIX века.

Недовольных понемногу становилось все больше и больше, вопросы свои все стремились решать в нормальном, русском суде, как их крещеные собратья, нормальные суды задыхались от потока дел, которыми, в общем, не должны были заниматься, и в конце концов, обратив внимание на проблему, правительство приняло меры, оставив в ведении «зарго» только мелкие тяжбы на сумму не свыше 25 рублей, а затем и не свыше пятерки. Все прочие дела, и уголовные, и административные, с 1818 года слушались в уездных и губернском судах, чему «бурханщики», - кроме, конечно, нойонов и зайсанов, терявших немалый доход от судебных сборов, - были только рады.

Короче говоря, наметилась тенденция. Рядовые степняки всеми правдами и неправдами, вплоть до крещения, стремились пользоваться благами цивилизации, а нойоны делали все возможное и невозможное, чтобы с таким безобразием покончить. Естественно, задалбывали Петербург жалобами и кляузами, подкупали приставов, подчас даже насильно тормозили «подданных», ехавших в Астрахань или Ставрополь по судебным надобностям.

В марте 1822 года даже созвали «совещание», по итогам которого «всенародно» постановили оставить в ведении «зарго» все дела по всем направлениям, о чем и сообщили властям. На что власти, три года подумав, 10 марта 1825 года ответили введением «Правилами для управления калмыцким народом», согласно которым калмыки из ведения МИД, как было всегда, переходили в распоряжение МВД, то есть, автономный улус превращался обычную «внутреннюю область» Империи.

Отныне делами степными руководила «Комиссия калмыцких дел» в составе руководства Астраханской губернии и двух выборных делегатов от «бурханщиков», возглавлял ее специальный Главноуправляющий, назначаемый лично министром, а на решения улусных «зарго» можно было подавать апелляции в русские суды. Крепко расширили и функции приставов, после чего, естественно, «особая роль» нойонов автоматически ужималась, - а это сильно облегчало жизнь простому люду. Теперь, по крайней мере, стало точно известно, кому, куда и как, ежели что, жаловаться.

И вольностью жалую

И таки жаловались. Причем, поскольку жизнь не стояла на месте, жалобы шли уже не только от темных аратов, но и от нового люда, типа купцов и прочих разночинцев. А потому, девять лет спустя, 24 ноября 1834 года появилось и новое положение, в петициях нойонов на име губернатора Астрахани и самого Государя называемое не иначе как «соль смертная, горше полыни, страшнее засухи», вводившее систему «попечительства», в рамках которой нойонам запрещалось дробить улусы и аймаки наследниками. А также продавать и дарить подданных вместе со скотом и пастухов с семьями, зависимость которых с тех пор выражалась только в обязанности нести традиционные повинности.

То есть, отменялось «степное крепостное право», никаким законом не предусмотренное, но освященное вековой традицией. На «попечителей» же (бывших приставов) возлагалось за всем этим присматривать. Заодно прижали и лам, утвердив штат для каждого улуса, - и тем самым покончив с «бродячими монахами» (или попросту бродягами), а право назначения Главноуправляющего от министра уходило лично к Государю.

А еще двенадцать лет спустя, 23 апреля 1847 года, грянуло окончательное решение: управление калмыками ушло из-под МВД к Министерству государственных имуществ в лице управляющего Астраханской губернской палатой государственных имуществ, который стал называться главным попечителем калмыцкого народа и обладал мало чем ограниченными полномочиями. Уже по факту совсем исчерпавший себя «зарго» был ликвидирован, все гражданские и уголовные дела должны были разбираться в русских судах, но с обязательным участием заседателя-калмыка.

Формально на власть нойонов никто не посягал, но реальными руководителями улусов стали попечители, теперь обязанные не надзирать и советовать, но лично «проявлять заботу о снабжении населения продовольствием, о расширении торговли, о медицинской помощи, а также наблюдать за нравственным населения состоянием и обычной жизнью, по мере возможного насаждая среди калмыцких людей оседлость и земледелие путем предоставления льгот». Все по собственному усмотрению, но в рамках инструкций и согласовывая свои действия с «народными сходами», аналогичными волостным и сельским сходам русских губерний.

Иными словами, вслед за фактической отменой в калмыкских степях крепостного права, Империя ввела там некую форму демократии. Что до нойонов и знати рангом пониже, фактической власти они лишились полностью, сохранив только право взимать с «подданных» подати. Хотя, конечно, и богатство, и влияние, и связи позволяли им контролировать деятельность сходов, да и с попечителями, - не ангелами, а обычными людьми, - находили общий язык.

Так что потомки Хо-Урлюка возрастом постарше продолжали жить как жили, кряхтя и брюзжа на новые времена, а вот их дети и внуки, глядя вокруг, понемногу приходили к выводу, что Хо-Урлюк Хо-Урлюком, но, при всем уважении, так жить нельзя, а потому перебирались в города, - кто в Ставрополь или Астрахань, кто в Казань или даже Белокаменную, а иные и в самый Петербург, - вливаясь в цивилизованную жизнь, каждый в меру своих способностей. Одни поступали учиться, другие уходили в торговлю, в основном же поступали на службу, при необходимости легко соглашаясь креститься. Хотя необходимость такая, если не хотелось в армию, случалась не часто: "бурханщикам" дивились, но не щемили; калмыков в Империи считали за своих.

На том "особость" исчерпалась. "Волжские нетатарского рода кочевые" стали, наконец, обычным народом, каких в России немало, разве лишь по сословному статусу ближе к казакам и башкирами. Так что, на том бы, в рамках, предполагаемых жанром, и сказке конец.

http://putnik1.livejournal.com/2344387.html