Историческое сравнение России и Европы по Фонвизину

Наиглавнейшая сегодня задача российского медийного пространства (в идеале, конечно же) - ломать устоявшиеся в общественном сознании русофобские, ну или, как минимум, безграмотные представления о своей собственной стране, ее истории и культуре.

В первую очередь, это касается довольно популярного в интернетах, и от того еще более дикого, стереотипа о нашей Родине, как о дремучей азиатской державе, населенной двумя категориями жителей: закрепощенными рабами-крестьянами и малочисленной кучкой пирующей на костях аристократии (да еще, как правило, чужеродной). Тогда как Европа эти же времена пережила сугубо в духе уважения законов, прав и свобод личности и в состоянии, как минимум, относительного материального благополучия. О каком в нашей задрипанной Рассеюшке простые люди (95% населения) и мечтать не могли.

Ломать такую карму можно только одним способом, хорошо известным любому неравнодушному к судьбе страны интеллигенту: всего-навсего перестать выдавливать из себя "духовность" и выдумывать свой "особенный путь", в то время как образец для подражания располагается у нас под самым боком. Стоит только присоединиться к прогрессивному сообществу процветающих демократических стран, как настанет и у нас жирное бюргерское счастье. Гарантируют.

Бесспорно, люди, с пеной у рта, доказывающие всем подряд убожество исторической судьбы собственной нации, вызывают подозрение у всякого разумного гражданина. Особенно если обратить внимание на их ничуть не скрываемую антипатию к, казалось бы, той самой Родине-Матери, ради жизни которой 70 лет назад целые поколения уходили умирать на фронт. А вся остальная страна работала на военных заводах.

Но такие люди есть и с ними надо что-то делать. Точнее не с ними (большая их часть - это психически нездоровые граждане, их надо лечить, а не переубеждать), а с тем потенциально опасным влиянием этой мифологемы на нынешнюю российскую молодежь, которая, увы, не производит впечатление так уж сильно озадаченной проблемами патриотизма и уважительного отношения, а значит и понимания собственной исторической традиции.

И ведь язва эта давнишняя.

...Русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию. Мой либерал дошел до того, что отрицает самую Россию, то-есть ненавидит и бьет свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, все. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм...

Эту ненависть к России, еще не так давно, иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чем она должна состоять; но теперь уже стали откровеннее и даже слова "любовь к отечеству" стали стыдиться, даже понятие изгнали и устранили как вредное и ничтожное.

Это Достоевский, "Идиот".

А это Денис Иванович Фонвизин, замечательный русский ум XVIII столетия.
Литератор, сатирик, автор известной комедии "Недоросль".

В 1784 году Денис Иванович совершил свое второе длительное путешествие в Европу. Прокатился по Германии, Италии, Франции, тщательно записывая свои впечатления.

Фонвизина никак не получится отнести к числу апологетов российского быта и действительности, и тем ценнее для нас его дневниковые записи о благословенном крае всех российских либералов и демократов.
Настоятельно рекомендую ознакомиться. В оздоровительных, так сказать, для сознания целях.

Нюрнберг, 29 августа (9 сентября) 1784
Из журнала моего ты увидишь, что от самого Лейпцига до здешнего города было нам очень тяжко. Дороги адские, пища скверная, постели осыпаны клопами и блохами.

<...> Вообще, сказать могу беспристрастно, что от Петербурга до Нюрнберга баланс со стороны нашего отечества перетягивает сильно. Здесь во всем генерально хуже нашего: люди, лошади, земля, изобилие в нужных съестных припасах, словом: у нас все лучше и мы больше люди, нежели немцы.

<Италия > 5 октября 1784
Боцен <...> лежит в яме. <...> Жителей в нем половина немцев, а другая итальянцев.

<...> Образ жизни итальянский, то есть весьма много свинства.

Полы каменные и грязные; белье мерзкое; хлеб, какого у нас не едят нищие; чистая их вода то, что у нас помои. Словом, мы, увидя сие преддверие Италии, оробели.

<...> После обеда ходил я к живописцу Генрицию смотреть его работу; а от него в итальянскую комедию. Театр адский. Он построен без полу и на сыром месте. В две минуты комары меня растерзали, и я после первой сцены выбежал из него, как бешеный.

<...> Ввечеру был я на площади и смотрел марионеток. Дурное житье в Боцене решило нас выехать из него.

<...> Поутру, взяв почту, отправились из скаредного Боцена в Триент <...>, который еще более привел нас в уныние. В самом лучшем трактире вонь, нечистота, мерзость...

<...> Мы весь вечер горевали, что заехали к скотам.

<...> 16 выехали мы <...> из Триента; обедали в карете. <...> Я послал эстафет в Верону, чтобы нам отворили ворота, ибо иначе были бы мы принуждены у ворот ночевать, и сам, схватя почтовых лошадей, тотчас поехал навскачь в Верону и стал в трактир очень хороший. Дороговизна в Вероне ужасная; за все про все червонный.

<...> Не понимаю, за что хвалят венецианское правление, когда на земле плодоноснейшей народ терпит голод. Мы в жизни нашей не только не едали, даже и не видали такого мерзкого хлеба, какой ели в Вероне и какой здесь все знатнейшие люди едят. Причиною тому алчность правителей. В домах печь хлебы запрещено, а хлебники платят полиции за позволение мешать сносную муку с прескверною, не говоря уже о том, что печь хлебы не смыслят.

Всего досаднее то, что на сие злоупотребление никому и роптать нельзя, потому что малейшее негодование на правительство венецианское наказывается очень строго. Верона город многолюдный и, как все итальянские города, не провонялый, но прокислый. Везде пахнет прокислой капустой.

С непривычки я много мучился, удерживаясь от рвоты. Вонь происходит от гнилого винограда, который держат в погребах; а погреба у всякого дома на улицу и окна отворены.

Рим, 7 декабря 1784
Я до Италии не мог себе вообразить, чтоб можно было в такой несносной скуке проводить свое время, как живут итальянцы. На конверсацию1 съезжаются поговорить; да с кем говорить и о чем?

Из ста человек нет двух, с которыми можно б было как с умными людьми слово промолвить.

<...> Угощение у них, конечно, в вечер четверти рубля не стоит.

<...> Мой банкир, человек пребогатый, дал мне обед и пригласил для меня большую компанию. Я, сидя за столом, за него краснелся: званый его обед несравненно был хуже моего вседневного в трактире. Словом сказать, здесь живут, как скареды... <...>

Гостей ничем не потчевают, и не только кофе или чаю, ниже воды не подносят.

<...> Семка мой иначе мне о них <итальянцах> не докладывает, как: пришли, сударь, нищие. Правду сказать, и бедность здесь беспримерная: на каждом шагу останавливают нищие; хлеба нет, одежды нет, обуви нет. Все почти наги и так тощи, как скелеты. Здесь всякий работный человек, буде занеможит недели на три, разоряется совершенно. В болезнь наживает долг, а выздоровеет, едва может работою утолить голод. Чем же платить долг? Продаст постель, платье — и побрел просить милостыню. Воров, мошенников, обманщиков здесь превеликое множество; убийства здесь почти вседневные.

<...> Итальянцы все злы безмерно и трусы подлейшие. <...> Честных людей во всей Италии, поистине сказать, так мало, что можно жить несколько лет и ни одного не встретить. Знатнейшей породы особы не стыдятся обманывать самым подлым образом.

<...> В Италии порода и титла не обязывают нимало к доброму поведению: непотребные дома набиты графинями.

<...> 11 ноября приехали мы в Ливорно, где консул наш на другой день дал нам большой обед...
<...> Из Ливорно воротились мы опять в Пизу, откуда <...> приехали в Сиену. <...> Отобедав, выехали мы из Сиены в 4 часа и всю ночь ехали. 16 завтракали мы в местечке Аква-пенденте.

В комнате, которую нам отвели и коя была лучшая, такая грязь и мерзость, какой, конечно, у моего Скотинина в хлевах никогда не бывает. <...>
Ни плодороднее страны, ни голоднее народа я не знаю. Италия доказывает, что в дурном правлении, при всем изобилии плодов земных, можно быть прежалкими нищими.

<Франция>. Монпелъе, 31 декабря 1777
Мы здесь живем полтора месяца. <...>

Белье столовое во всей Франции так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается. Оно так толсто и так скверно вымыто, что гадко рот утереть. Я не мог не изъявить моего удивления о том, что за таким хорошим столом вижу такое скверное белье. На сие в извинение сказывают мне: «Так его же не едят» — и что для того нет нужды быть белью хорошему. Подумай, какое глупое заключение: для того, что салфеток не едят, нет будто бы и нужды, чтобы они были белы.

Кроме толстоты салфеток, дыры на них зашиты голубыми нитками! Нет и столько ума, чтобы зашить их белыми.

Спрашивал я, для чего вина и воды не ставят перед кувертами? Отвечали мне, что и это для экономии: ибо-де примечено, коли бутылку поставить на стол, то один всю ее за столом и вылакает; а коли не поставить, то бутылка на пять персон становится.

Подумай же, друг мой, из какой безделицы делается экономия: здесь самое лучшее столовое вино бутылка стоит шесть копеек, а какое мы у нас пьем — четыре копейки. Со всем тем для сей экономии не ставят вина в самых знатнейших домах. Клянусь тебе по чести моей, что как ты живешь своим домиком, то есть как ты пьешь и ешь, так здесь живут первые люди; а твоего достатка люди рады б к тебе в слуги пойти.

Отчего же это происходит? Не понимаю. У нас все дороже; лучшее имеем отсюда втридорога, а живем в тысячу раз лучше. Если б ты здесь жила, как в Москве живешь, то тебя почли бы презнатною особою.

<...> Я на сих днях, шатаясь пешком по городу и не взглянув на часы, зашел к... <маркизе Френжевилль>.

Идучи на лестницу в парадные покои, услышал я внизу ее голос. Я воротился с лестницы и пошел туда, откуда слышен был ее голос, отворил двери и нашел свою маркизу на поварне; сидит за столиком с сыном и со своей горничной и изволит обедать на поварне против очага. Я извинился своими часами и, откланиваясь, спрашивал ее, что за каприз к ней пришел обедать на поварне?

Она же безо всякого стыда отвечала мне, что как нет у нее за столом людей посторонних, то для экономии, чтобы не разводить огня в камине столовой комнаты, обедает она на поварне, где в очаге огонь уже разведен. Жаловалась мне, что дрова очень дороги и что она одною поварнею чувствительный убыток терпит.

Правда, что дрова здесь в сравнение нашего очень дороги; я за два камина плачу двадцать рублей в месяц; но <...> смешно вздумать, каких здесь обо мне мыслей по одному тому, что у меня в камине огонь не переводится: «Чудовищный богач, счастливец, Крез! Сенатор России! Какой великий господин!» Вот отзыв, коим меня удостаивают!

<...> Перстень мой, который вы знаете и которого лучше бывают часто у нашей гвардии унтер-офицеров, здесь в превеликой славе. Здесь брильянты только на дамах, а перстеньки носят маленькие. Мой им кажется величины безмерной и первой воды.

Кстати, сам писатель, подчиняясь общественной моде среди людей "просвещенных", по молодости лет изрядно страдал "вольнодумием" и преклонением перед европейскими "ценностями".
Освободиться от этого дурмана, надо думать, помогло в том числе и живое, некнижное знакомство с предметом своего обожания.

В 1778 году Фонвизин предпринимает свое первое европейское путешествие - в Германию и во Францию. Здесь он лицом к лицу сталкивается с теми, от кого вся образованная Россия была без ума в те годы. С теми, кого нам до сих пор ставят в пример.

Первое, что отмечает писатель во Франции, - грязь и вонь:

«Въехали мы во Францию. Первый город Ландо, крепость знатная. При въезде в город ошибла нас мерзкая вонь, так что мы не могли уже никак усомниться, что приехали во Францию. Словом, о чистоте не имеют здесь нигде ниже понятия, - все изволят лить из окон на улицу, и кто не хочет задохнуться, тот, конечно, окна не отворяет. Наконец приехали мы в Страсбург. Город большой, дома весьма похожи на тюрьмы, а улицы так узки, что солнце никогда сих грешников не освещает».

«Шедши по самой лучшей улице в Лионе, увидел я вдруг посреди ее много людей и несколько блистающих факелов среди белого дня. Я думал, что это какое-нибудь знатное погребение, и подошел посмотреть поближе. Вообрази же, что я увидел? Господа французы изволят обжигать свинью! Подумай, какое нашли место, и попустила ли б наша полиция среди Миллионной улицы опаливать свинью!

Словом сказать, господа вояжеры лгут бессовестно, описывая Францию земным раем. Спору нет, что много в ней доброго; но не знаю, не больше ли худого. По крайней мере я с женою до сих пор той веры, что в Петербурге жить несравненно лучше. Мы не видали Парижа, это правда; посмотрим и его; но ежели и в нем так же ошибемся, как в провинциях французских, то в другой раз во Францию не поеду».

«Нечистота в городе такая, что людям, не оскотинившимся, переносить весьма трудно.

Почти нигде нельзя отворить окошко летом от зараженного воздуха... Напрасно говорят, что причиною нечистоты многолюдство. Во Франции множество маленьких деревень, но ни в одну нельзя въезжать, не зажав носа...

Вообще сказать можно, что в рассуждении чистоты перенимать здесь нечего, а в рассуждении благонравия еще меньше... Вижу я только две вещи, кои привлекают сюда чужестранцев в таком множестве: спектакли и - с позволения сказать - девки. Если две сии приманки отнять сегодня, то завтра две трети чужестранцев разъедутся из Парижа...»

«Париж немножко почище свиного хлева».

О нравах французского общества:

«Корыстолюбие несказанно заразило все состояния, не исключая самих философов... Все они народ обманывают за деньги, и разница между шарлатаном и философом только та, что последний к сребролюбию присовокупляет беспримерное тщеславие... Сколько я понимаю, вся система нынешних философов состоит в том, чтобы люди были добродетельны независимо от религии... Но доказывают ли собою возможность своей системы? Кто из мудрых века сего, победив все предрассудки, остался честным человеком?».

Очень ценно замечание блестящего русского ума: если вы, господа-просветители и философы, заявляете о себе, как о нашедших новый путь для развития и совершенствования человечества, то продемонстрируйте сначала на самих себе эффекты ваших учений о царстве Разума и Свободы. Давайте сравним преподобного Антония Великого с Жан-Жаком Руссо. Или с Вольтером. Или еще с каким новомодным гуру...

«О здешних ученых можно по справедливости сказать, что весьма мало из них соединили свои знания с поведением», - отмечает Фонвизин.
Вот вам и ответ. И всё сразу становится ясно. В том числе и реальная цена всем этим "учениям".
В России тысячи паломников шли к преподобному Серафиму Саровскому. Во Франции объектом всеобщего преклонения были другие люди:

«Прибытие Волтера в Париж произвело точно такое в народе здешнем действие, как бы сошествие какого-нибудь божества на землю. Почтение, ему оказываемое, ничем не разнствует от обожания. Я уверен, что если б он захотел бы проповедовать теперь новую какую секту, то б весь народ к нему обратился».

Дюжину лет спустя воплощение на практике идей Вольтеров и Руссо привело Францию к тому, что иначе как геноцидом собственного народа и назвать нельзя. Почитайте хотя бы о подавлении Вандейского контрреволюционного мятежа.

«...Изгнано из сердец всякое сострадание к своему ближнему. Всякий живет для одного себя.
Дружба, родство, честь, благодарность - все это считается химерою. Напротив того, все сентименты обращены в один пункт, то есть ложный вопрос чести. Наружность здесь все заменяет. Будь учтив, то есть никому ни в чем не противоречь; будь любезен, то есть ври, что на ум ни набрело, - вот два правила, чтоб быть charmant. Сообразя все, что вижу, могу сказать безошибочно, что здесь люди не живут, не вкушают истинного счастия и не имеют о нем ниже понятия. Пустой блеск, взбалмошная наглость в мужчинах, бесстыдное непотребство в женщинах, другого, право, ничего не вижу».

«Моды вседневно переменяются: всякая женщина хочет наряжена быть по последней моде; мужья пришли в несостояние давать довольно денег женам на уборы; жены стали промышлять деньги, не беспокоя мужей своих, и Франция сделалась в одно время моделью вкуса и соблазном нравов для всей Европы».

«Поутру, встав очень поздно, мужчина надевает фрак с камзолом, или, справедливее сказать, с душегрейкою весьма неблагопристойною. Весь растрепан, побежит au Palais-Royal, где, нашед целую пропасть девок, возьмет одну или нескольких с собою домой обедать. Сие непотребное сонмище поведет с собою в спектакль на свои деньги; а из спектакля возьмет с собою свою девку и теряет свои деньги с здоровьем невозвратно. Так здесь живут не только холостые, но почти все женатые; а разница в том, что женатые нанимают особенные дома для своих шалостей».
«Я думаю, что если отец не хочет погубить своего сына, то не должен посылать его сюда ранее двадцати пяти лет, и то под присмотром человека, знающего все опасности Парижа. Сей город есть истинная зараза».

«Здесь все живут не весьма целомудренно; но есть состояние особенное, называющееся les filles, то есть: непотребные девки, осыпанные с ног до головы бриллиантами. Одеты прелестно; экипажи такие, каких великолепнее быть не может. Дома, сады, стол - словом, сей род состояния изобилует всеми благами света сего. Спектакли все блистают от алмазов, украшающих сих тварей. Они сидят в ложах с своими любовниками, из коих знатнейшие особы имеют слабость срамить себя публично, садясь с ними в ложах. Богатство их неисчислимо; а потому благородные дамы взяли другой образ нарядов, то есть ни на одной благородной не увидишь бриллиантика. Дорогие камни стали вывескою непотребства.
На страстной неделе последние три дня было здесь точно то, что в Москве мая первое.

Весь город ездит в рощу и не выходит из карет. Тут-то видел я здешнее великолепие. Наилучшие экипажи, ливреи, лошади - все это принадлежало девкам! В прекрасной карете сидит красавица вся в бриллиантах. Кто ж она? Девка. Словом сказать, прямо наслаждаются сокровищами мира одни девки. Сколько от них целых фамилий вовсе разоренных! Сколько благородных жен несчастных! Сколько молодых людей погибших! Вот город, не уступающий ни в чем Содому и Гоморре. С одной стороны видишь нечестие, возносящее главу свою, а с другой - вдов и сирот, стоящих подле окон домов великолепных, откуда из седьмого этажа (ибо добрые люди живут на чердаках) кидают сим нищим куски хлеба, как собакам».

«Вольность есть пустое имя и право сильного остается правом превыше всех законов.

Наилучшие законы не значат ничего, когда исчез в людских сердцах первый закон, первый между людьми союз - добрая вера. У нас ее немного, а здесь нет и головою. Вся честность на словах, и чем складнее у кого фразы, тем больше остерегаться должно какого-нибудь обмана. Ни порода, ни наружные знаки почестей не препятствуют нимало снисходить до подлейших обманов, как скоро дело идет о малейшей корысти. Сколько кавалеров св. Людовика, которые тем и живут, что, подлестясь к чужестранцу и заняв у него, сколько простосердечие его взять позволяет, на другой же день скрываются вовсе и с деньгами от своего заимодавца! Сколько промышляют своими супругами, сестрами, дочерьми! Словом, деньги суть первое божество здешней земли. Развращение нравов дошло до такой степени, что подлый поступок не наказывается уже и презрением».

«Развращение нравов, дошедшее до крайности, [позволяет] сделать истинное заключение о людях, коих вся Европа своими образцами почитает».

«Обман почитается у них правом разума. По всеобщему их образу мыслей, обмануть не стыдно; но не обмануть - глупо. Божество его - деньги. Из денег нет труда, которого б не поднял, и нет подлости, которой бы не сделал... Корыстолюбие несказанно заразило все состояния, не исключая самых философов нынешнего века. Д'Аламберты, Дидероты в своем роде такие же шарлатаны...

Ни один писатель не может терпеть другого и почитает праздником всякий случай уязвить своего совместника. Вот каковы те люди, из которых Европа многих почитает великими и которые, можно сказать, всей Европе повернули голову!

Истинно, нет никакой нужды входить с ними в изъяснения, почему считают они религию недостойною быть основанием моральных человеческих действий и почему признание бытия Божия мешает человеку быть добродетельным? Но надлежит только взглянуть на самих господ нынешних философов, чтоб увидеть, каков человек без религии, и потом заключить, как порочно было бы без оной все человеческое общество!»

О национальной европейской гордости:

«Каждый французский дворянин, при всей своей глупой гордости, почтет за великое себе счастие быть принятым гувернером к сыну нашего знатного господина. Множество из них мучили меня неотступными просьбами достать им такие места в России; но как исполнение их просьб было бы убийственно для невинных, доставшихся им в руки, то уклонился я от сего злодеяния и почитаю долгом совести не способствовать тому злу, которое в отечестве нашем уже довольно вкореняется...»

О системе образования и невежестве французского высшего общества:

«Жители парижские почитают свой город столицею света, а свет - своею провинциею. Бургонию, например, считают близкою провинциею, а Россию дальнею».

«Удивиться должно, друг мой сестрица, какие здесь невежды. Дворянство, особливо, ни уха ни рыла не знает. Многие в первый раз слышат, что есть на свете Россия и что мы говорим в России языком особенным, нежели они. Человеческое воображение постигнуть не может, как при таком множестве способов к просвещению здешняя земля полнехонька невеждами. Со мною вседневно случаются такие сцены, что мы катаемся со смеху. Можно сказать, что в России дворяне по провинциям несказанно лучше здешних, кроме того, что здешние пустомели имеют наружность лучше. Остается нам видеть Париж, и если мы и в нем так же ошибемся, как во мнении о Франции, то, повторяю тебе, что из России в другой раз за семь верст киселя есть не поеду. Жена моя того же мнения».

«Воспитание во Франции ограничивается одним учением. Все юношество учится, а не воспитывается. Главное старание прилагают, чтоб один стал богословом, другой живописцем, третий столяром; но чтоб каждый из них стал человеком, того и на мысль не приходит. Итак, относительно воспитания Франция ни в чем не имеет преимущества пред прочими государствами».

«Я думаю, нет в свете нации легковернее и безрассуднее».

«В доказательство скажу, что здесь за все про все аплодируют, даже до того, что если казнят какого-нибудь несчастного и палач хорошо повесит, то вся публика аплодирует битьем в ладоши палачу точно так, как в комедии актеру».

«Видел я всех здешних лучших авторов. Я в них столько же обманулся, как и во всей Франции... Сказывают, что в старину авторы вели войну между собою не иначе, как критикуя один другого сочинения; а ныне не только трогают честь язвительными ругательствами, но рады погубить друг друга вовсе, как какие-нибудь звери. И действительно, мало в них человеческого».

«Гораздо приятнее читать их сочинения, нежели слышать их разговоры. Самолюбие в них такое, что не только думают о себе, как о людях, достойных алтарей, но и бесстыдно сами о себе говорят, что они умом и творениями своими приобрели бессмертную славу».

О свободе де-факто и де-юре:

«Рассматривая состояние французской нации, научился я различать вольность по праву от действительной вольности.
Наш народ не имеет первой, но последнею во многом наслаждается. Напротив того, французы, имея право вольности, живут в сущем рабстве... Кажется, будто все люди на то сотворены, чтоб каждый был или тиран, или жертва. Неправосудие во Франции тем жесточе, что происходит оно непосредственно от самого правительства и на всех простирается. Налоги, безрезонные, частые, тяжкие и служащие к одному обогащению ненасытимых начальников; никто, не подвергаясь беде, не смеет слова молвить против сих утеснений. Всякий делает что хочет».

Нравы и дисциплина во французской армии:

«Солдаты командиров своих нимало не уважают. Несколько раз полковник, подъезжая к фрунту, кричал: «Тихо, господа, тихо! я вас прошу», ибо солдаты, разговаривая один с другим о своих делах, изо всей силы хохотали.
Осмелюсь рассказать вашему сиятельству виденное мною в Монпелье, чтоб представить вам пример их военной дисциплины. Губернатор тамошний, граф Перигор, имеет в театре свою ложу. У дверей оной обыкновенно ставился часовой с ружьем, из уважения к его особе. В один раз, когда ложа наполнена была лучшими людьми города, часовой, соскучив стоять на своем месте, отошел от дверей, взял стул и, поставя его рядом со всеми сидящими знатными особами, сел тут же смотреть комедию, держа в руках свое ружье. Подле него сидел майор его полка и кавалер св. Людовика. Удивила меня дерзость солдата и молчание его командира, которого взял я вольность спросить: для чего часовой так к нему присоседился? «Потому что ему любопытно смотреть комедию», - отвечал он с таким видом, что ничего странного тут и не примечает».

Выводы:

«Ни в чем на свете я так не ошибался, как в мыслях моих о Франции. Радуюсь сердечно, что я ее сам видел и что не может уже никто рассказами своими мне импозировать. Мы все, сколько ни есть нас русских, вседневно сходясь, дивимся и хохочем, соображая то, что видим, с тем, о чем мы, развеся уши, слушивали. Славны бубны за горами - вот прямая истина!».

«Если кто из молодых моих сограждан... вознегодует, видя в России злоупотребления, и начнет в сердце своем от нее отчуждаться, то для обращения его на должную любовь к отечеству нет вернее способа, как скорее послать его во Францию».

http://arguendi.livejournal.com/135398.html

http://arguendi.livejournal.com/135555.html

Опубликовано 23 Авг 2017 в 09:00. Рубрика: История. Вы можете следить за ответами к записи через RSS.
Вы можете оставить свой отзыв, пинг пока закрыт.