Исследования специфической архитектоники современной социальной коммуникации и лежащей в ее основе мировоззренческой культуры ведутся уже многие десятилетия, и их основные тезисы были сформулированы в работах таких мыслителей, как Д. Белл, Ю. Хабермас, Ж. Бодрийяр, М. Маклюэн, Э. Тоффлер, М. Кастельс, Э. Гидденс, З. Бауман и др. И хотя представляется сложным прийти к фундаментальным выводам, которые не были бы уже сделаны или предвосхищены в их трудах, все-таки остается возможным ликвидировать другой недостаток, существующей в научной литературе по этой теме.

А именно тот, что почти все крупные исследователи интересовались и разрабатывали вполне определенные аспекты и стороны новой цивилизационной матрицы, часто пренебрегая другими, не менее существенными проблемами, а самое главное, подчас совсем не формируя общего, пускай и более грубого взгляда на нее. Между тем, для корректного понимания происходящих в мире процессов требуется не столько глубокое и детальное знание определенных его сфер, сколько представление об общей картине.

Другими словами, требуется немного отдалиться от имеющегося у нас громадного наследия, чтобы сделать попытку обозреть и осмыслить его как единое целое. Такую попытку мы и попробуем предпринять ниже, в первую очередь обратившись, пускай и необходимо беглым образом, к одному из наиболее фундаментальных вопросов – вопросу о природе исторического процесса.

Рождение индустриальной мировоззренческой парадигмы

Одно из самых лаконичных и отчетливых объяснений движущих сил цивилизации, на наш взгляд, дали Теодор Адорно и Макс Хоркхаймер в своем знаковом труде «Диалектика Просвещения». Исследуя западноевропейскую цивилизацию, они приходят к выводу, что программа самоутверждения суверенного субъекта и проект Просвещения появляются не на определенном этапе развития, а представляют собой стержневой процесс всей человеческой истории и в первую очередь – западной. Словом, «мировая история и Просвещение оказываются одним и тем же» [1, с. 38].

История цивилизации начинается, когда находящийся во власти природы и пребывающий в ужасе перед ней человек дистанцирует себя как субъекта от ее объективности и предпринимает первые попытки овладеть ей с помощью техники и знания – первоначально, алогичного и магического. «От страха, мнится ему, будет он избавлен только тогда, когда более уже не будет существовать ничего неведомого. <…> Просвещение есть ставший радикальным мифологический страх» [1, с. 16]. Установка на овладение природой, закономерно продолжающаяся как воля к господству над собой и другими, становится внутренним стержнем существования общества.

Между тем, самоутверждение субъекта и развитие его власти над действительным сдерживается инстанцией трансцендентного, выступающей по большей части как идея Бога. Трансцендентное устанавливает ценности, уводящие от мира сего и препятствующие гордыне индивида, оно подавляет экспансивное раскрытие жажды неограниченного повеления и до известной степени запирает рациональность, развитие которой невозможно без критического подхода. С течением веков социальная структура усложняется, объем знаний неуклонно растет и все более вступает в противоречие с религиозными откровениями.

Влияние религии на социальные процессы постепенно ослабевает, идёт процесс секуляризации, медленной смерти Бога, истончающегося до протестантского Бога-капиталиста, Бога-часовщика Декарта и деизма вообще, до природы в пантеизме Спинозы, кантовской вещи в себе или гегелевского духа. Это приводит к стремительному высвобождению изначальной экспансивности субъекта. Он в своем существе становится заметным для самого себя и начинает саморефлексию.

Одним из ее провозвестников является Фрэнсис Бэкон, чья убеждение состояло в том, что «рассудку, побеждающему суеверия, надлежит повелевать расколдованной природой. Знание, являющееся силой, не знает никаких преград…» [1, с. 8]. Целая плеяда выдающихся мыслителей все смелее и отчетливее выражает схожие идеи, достигшие апогея в философии Канта, сделавшего разум, как пишет Юрген Хабермас в книге «Философский дискурс о модерне», «верховной инстанцией, перед которой должно искать оправдания все то, что предъявляет любые претензии на законность и действительность» [2, с. 18].

Однако полноценное самообоснование модерна, понятого как проблема, начинает свой отсчет от философии Гегеля: «Первое, что Гегель открывает в качестве принципа нового времени – это субъективность» [2, с. 17]. Именно она становится фундаментом науки, искусства, религии, экономики, политики и в первую очередь морали. «Моральные понятия времени модерна приспособлены к признанию субъективной свободы индивидов. <…>

Свобода осуществляется в обществе как свобода действий, обеспеченная в частно-правовом пространстве, или рациональное следование собственным интересам; в государстве субъективная свобода реализуется в принципиально равноправном участии в политическом волеобразовании; в частной жизни – как нравственная автономия и самоосуществление; наконец, в сфере общественного, публичности, отнесенной к частной сфере, – как процесс образования, идущий в рамках освоения культуры, ставшей рефлексивной» [2, с. 17].

Таким образом, парадигма индустриализма формируется как резкий прорыв в освобождении человека и его экспансивной рациональности от трансцендентного. Сосредоточение на мире имманентности и процесс овладения субъектом вещами, ранее до определенной степени сдерживаемый, становится ведущей практикой, самоцелью, не связанной более ни с какими высшими идеалами, он впервые расправляет крылья.

Однако трансцендентное пока еще не исчезает. Большинство людей сохраняют веру в вечную и сверхчувственную реальность, но эта вера либо не задает больше ход общественного и культурного развития, либо сама приспосабливается под дух времени, как протестантизм с его имманентной этикой, описанной Максом Вебером [3, с. 62]. Трансцендентному дозволяется обосновывать чисто имманентную, инструментальную и экспансивную жизненную практику, не позволяя последней вконец обессмыслиться.

Естественным образом, освобожденный субъект и его техническая рациональность, символом которой является машина как эталон для любой функции, формулируют задачу рационализации и упорядочения всего бытия. Всякая логическая функция или метод мышления становятся вместе с тем структурным компонентом общества: интеграция, централизация, стандартизация, координация, синхронизация, систематизация, анализ, иерархия, причина и следствие, вероятность, возможность и невозможность находят осязаемые воплощения.

Извилистая планировка средневековых городов, неопределенность и множественность мер длины, времени и веса, текучесть границ между государствами, неточность карт, децентрация экономики и власти сменяются своей противоположностью, жизнь упорядочивается и организуется. Даже искусство оказывается подчинено фабричным законам.

Одержимое порядком и ratio Просвещение выдвигает две фундаментальные идеи: универсализм и прогресс. Универсализм Просвещения состоит в вере, что его программа универсальна и представляет собой вершину социальной эволюции. «Другой» значит «еще не такой как мы», что было весьма удобно для оправдания хищнической колониальной политики против примитивных народов, которых нужно было цивилизовать. Идея прогресса, разделяемая всеми от Адама Смита до Маркса, от Декарта до Канта и Гегеля, не говоря уже про обывателей и газетчиков, утверждала, что общество неотвратимо движется к улучшению жизни людей и умножению наших познаний.

Реальность людьми модерна была увидена именно такой, какой она должна быть для наиболее эффективного ей овладения: как атомарная, состоящая из мельчайших частиц, подобно тому как человечество состоит из индивидов, как механизм, которым можно и должно управлять. Этот особый взгляд на мир, сложившийся к эпохе возникновения индустриального общества, породил и все его ключевые институты и характеристики.

Экономико-социальное устройство индустриального общества

Индустриальное общество нельзя сводить к специфической экономике, это многосторонняя система, затрагивающая все аспекты человеческой жизни. Ее фундаментом являются особая мировоззренческая установка, а именно, воля к власти освобожденного субъекта и освобожденной рациональности, устремленная к овладению вещным миром во всем его многообразии. Здесь мы попробуем кратко изложить существо индустриального общества на всех его ключевых уровнях. Мы обопремся, главным образом, на книгу Элвина Тоффлера «Третья волна», в которой дан, пожалуй, самый последовательный, ясный и в то же время лаконичный обзор данного предмета [4].

Техносфера индустриализма

С позднесредневековых мануфактур берет начало тенденция к укрупнению и усложнению процесса производства. Развивается внутренняя и внешняя торговля, повышается производительность труда, проходит урбанизация и меняется структура занятости европейских стран. Десятилетие за десятилетием процесс неспешно набирает силу, и лишь в последней трети XVIII века его скорость приобретает взрывной характер. Этому поспособствовало множество разноплановых факторов, но одна из главных ролей принадлежит научно-технической революции, которая открыла доступ к энергии пара, угля, нефти и газа.

Это обеспечило переход от экономики, основанной на земле, мускульной силе и примитивных приспособлениях, к экономике, строящейся вокруг промышленности и сложных машин: «сельскохозяйственная техносфера была замещена индустриальной: необновляемые источники энергии были непосредственно включены в систему массового производства...» [4, с. 66].

Эффективность новых производственных технологий позволила выпускать стократ больше качественной продукции за то же самое время, она позволила накоплять крупные капиталы и изменила саму структуру экономики. Как пишет Тоффлер, «перед индустриальной революцией экономика Первой волны состояла из двух секторов. В секторе А люди производили продукты для собственного использования. В секторе Б – для торговли или обмена. Сектор А был огромным; сектор Б – ничтожным. Поэтому для большинства людей производство и потребление сливались в единственную функцию жизнеобеспечения. <…>

Вместо самодостаточных по существу людей и сообществ она [индустриальная революция] впервые в истории создала такую ситуацию, при которой подавляющее количество всех продуктов, товаров и услуг стало предоставляться для продажи, меновой торговли или обмена. Она действительно смела с лица земли товары, производимые для собственного употребления, т. е. для использования тем, кто их произвел, для его (или ее) семьи, и создала цивилизацию, в которой почти никто, в том числе и фермер, не является больше самодостаточным. Каждый человек стал почти полностью зависеть от товаров или услуг, производимых кем-то другим» [4, с. 84-85].

Словом, «рыночная площадь – когда-то малозаметное, периферическое явление – сместилась в самый центр жизненного водоворота. Хозяйство стало “рыночным”. <…> Рынок, который в ранних обществах играл роль, подчиненную социальным, религиозным или культурным целям, сам стал определять цели индустриальных обществ. Большинство людей были буквально всосаны в денежную систему. Коммерческие ценности стали главными, экономический рост, определяемый размерами рынка, стал первоочередной целью всех правительств» [4, с. 84-85].

Новая система массового производства выпускала намного больше продукции, чем мог поглотить местный рынок. Следовательно, ей нужна была система массового распределения. Ускоренное развитие транспортных и торговых сетей, появление новых организационных форм распределения и больших универсальных магазинов стало ответом на эту потребность. Вместе с тем названные процессы дали толчок глобализации, поскольку производства и рабочая сила стали зависеть от отдаленных рынков, а товарный ассортимент все более унифицировался.

Социосфера индустриализма

Однако техническая сфера цивилизации модерна нуждалась в соответствующим образом реформированной социальной сфере, которая была бы к ней хорошо приспособлена. Фундамент последней составили три важнейших института, трансформированных индустриализмом: семья, образование и корпорация.

Большая патриархальная аграрная семья, работавшая как единая производственная ячейка, отличалась малой мобильностью и не соответствовала устройству промышленной модели. Перемена ценностей, миграция в города в конечном счете привели к тому, что нормативной стала малая, или нуклеарная, семья. Ключевые функции большой семьи: воспитание ребенка, уход за пожилыми и больными – были распределены между специализированными учреждениями.

С другой стороны, когда аграрный труд был сменен промышленным, встал вопрос о подготовке будущей рабочей силы к фабричной жизни. Индустриальная модель «требовала мужчин и женщин, готовых работать до изнеможения на машинах или в конторах, выполняя невероятно скучные, однообразные операции» [4, с. 69]. Плодом этой потребности стала система всеобщего массового образования, целью которой явилось не столько привитие навыков труда, сколько обучение «пунктуальности, послушанию и выполнению механической, однообразной работы» [4, с. 68].

Третьим институтом, оказывающим известное давление на первые два, стала корпорация. Технологии индустриальной эры требовали колоссальных и зачастую рискованных финансовых вложений, больших, чем могли предоставить отдельные лица или даже небольшие группы. Благодаря этому, потенциально бессмертная корпорация, способная пережить своих первичных инвесторов и действующая в рамках концепции ограниченной ответственности, из периферийной формы организации становится основой экономического роста.

Политическая система индустриализма

Жизненное пространство аграрной цивилизации напоминало лоскутное одеяло, состоявшее из тысяч связанных сложными отношениями частных владений и порядков. Пошлины, налоги и тарифы, денежные единицы, системы мер и весов, нюансы экономики и государственной власти могли меняться каждые сто миль. Очевидно, что это было препятствием для индустриальной экономики, которая, работая на большие рынки, не могла существовать без унификации стандартов. Индустриальная модель, тяготеющая к глобализации, мобильности и интеграции утверждается лишь при условии интеграции политической. Когда оба эти условия соблюдены, возникает основная политическая единица индустриализма – государство-нация: «единая интегрированная политическая власть, тесно связанная, сплавленная с единой интегрированной экономикой» [4, с. 147].

Вторая революционная перемена в социальном управлении заключалась в повсеместном введении выборной представительной системы. Голосование стало неотъемлемой частью индустриального образа жизни, выполняя и ритуальную функцию внушения идеи равенства и значения политического участия.

Инфосфера индустриализма

Аграрная цивилизация отличалась крайне низкой коммуникативностью; ее потребности в обмене информацией были также невелики. Доступом к имевшимся скудным каналам связи располагала в основном установившая монополию верхушка общества. Технологии индустриальной эры, рост образования и индивидуализма вызвали резкий скачок информационных потребностей и привели к революции в системе производства и распространения информации – инфосфере.

Координация рабочего процесса внутри гигантских промышленных машин, связь с многочисленными партнерами – все это требовало более совершенных способов обмена информацией. Реформированная почтовая служба, сеть железных дорог, телеграф и телефон – лишь самые очевидные нововведения индустриальной эры, выведшие ее на новый коммуникативный уровень. Развитие транспорта и связи сыграло ключевую роль и в политической интеграции, увеличив размер территории, которые мог контролировать правитель или чиновник.

Вместе с тем массовое производство, чтобы установить контакт с разросшимися рынками сбыта, нуждалось в передаче сообщений от одного отправителя одновременно ко многим получателям. Эту функцию на себя взяли СМИ, где «мы опять-таки обнаруживаем основные принципы фабричного производства. Все они штампуют одинаковые сообщения для миллионов мозгов, так же как фабрика штампует один и тот же товар, чтобы он использовался в миллионах домов.

Стандартизованные, массово изготовленные “факты”, двойники стандартизованных, массово изготовленных продуктов, поступают от немногочисленных фабрик по изготовлению образов к миллионам потребителей» [4, с. 78]. Массовая информация интегрировала массовое потребительское поведение с системой массового производства и распределения, а также с системой политического управления. По мере ее развития она стала оказывать решающее значение на все области общественной жизни.

К подробному рассмотрению роли СМИ мы еще вернемся, а сейчас, ввиду изложенного, необходимо вновь указать на сущностное единство индустриальной парадигмы. «Каждая из этих сфер выполняла ключевую функцию в более крупной системе и не могла бы существовать без остальных. Техносфера создавала и распределяла материальные ценности; социосфера, вместе с тысячами связанных с ней организаций, распределяла роли отдельных людей в системе, а инфосфера – информацию, необходимую для работы всей системы. Все вместе они образовывали основную архитектуру общества» [4, с. 79].

В эпоху индустриализма торжество самоуверенной и самоутверждающейся субъективности высвободило не скованную более суевериями техническую рациональность, которая с каждым шагом еще более убеждалась в том, что она на верном пути. Общество было занято борьбой за экономическую и политическую власть, преисполнено воодушевления и надежд, оно участвовало в великой стройке, и каждое новое научное открытие, каждый новый завод, казалось, приближал к заветным целям: отыскать истину, освободить и просветить человека, искоренить нищету и неравенство, водворить счастье, построить совершенное общество.

Но увы, надежды модерна рушатся. Сперва в среде интеллектуалов, а затем и в более широких кругах возникает мучительное осознание, что высокие идеалы проекта Просвещения не только не воплощены, но, быть может, изначально были недостижимы, а то и в корне ошибочны. Приходит понимание, что теоретическое обоснование этики модерна совершенно несостоятельно. Вне уничтоженного и развенчанного трансцендентного существование человека и общества бессмысленно.

Овладение природой и миром вещей, техническая и экономическая рациональность не имеют никакой цели, не приносят никакого результата, который бы не был полностью опрокинут ходом времени. Между тем, и страстно желаемых временных целей достичь не удалось: общество не стало ни здоровее, ни счастливее, ни, как настаивали многие мыслители, свободнее.

Утрата модерном его энтузиазма и способности найти себе оправдание, осознание его темных, деструктивных сторон стали отправной точкой постмодерна. Фридрих Ницше удачно определил эту историческую ситуацию через понятие нигилизма, преодоление которого подразумевает радикальную переоценку ценностей. Именно с Ницше, который, согласно Мартину Хайдеггеру, завершает западную философию, раскрыв в концепте воли к власти все существо западного мировоззрения, мы и отсчитываем заступание в постмодерн, хотя силу новая парадигма набирала еще более половины столетия, придя к самоидентификации лишь в конце 60-х гг. [5, с. 405].

Кризис парадигмы модерна и появление постмодернистского мировоззрения

Мы определяем постмодерн, или культуру раннего постиндустриального общества, как этап в раскрытии экспансивной человеческой субъективности, когда она более не способна обосновать те ценности, идеалы и институты, в которые верила до сих пор, но и не может сотворить новых. Постмодерн – это состояние окончательно осознавшего свою природу секуляризованного субъекта, лишенного опоры, цели и надежды, зажатого между фиктивностью трансцендентного и бессмысленностью имманентного.

Минуя обзор множественных точек зрения на датировку и определение этой уже широко признанной культурной эпохи, добавим, что, впервые подлинно заявив о себе в философии Ницше (хотя сам он ни в коей мере не был постмодернистом и рассчитывал лишь на глубокую реформу модерна), лишь на рубеже 70-ых – 80-ых годов XX века «постмодернизм стал осмысляться как выражение “духа времени” во всех сферах человеческой деятельности: искусстве, социологии, философии, науке, экономике, политике» [6, с. 12].

Эпистемологический кризис и доктрина конструктивизма

Содержание оформившегося постмодернистского мировоззрения является по преимуществу критическим и негативным, оно «не столько создает “новое знание”, сколько сеет сомнения в правомочности “старого знания”» [7, с. 50]. И это неизбежно, поскольку постмодерн берет начало в эпистемологическом кризисе и осознании провала проекта Просвещения. Мыслители постструктуралисты, чья философия стала одновременно базой и выражением постмодернистского мировоззрения, постулируют невозможность объективного познания и отсутствие критериев достоверности; ими устанавливается «принцип “методологического сомнения” по отношению ко всем позитивным истинам, установкам и убеждениям» [7, с. 14].

Легитимность идеалов модерна, его авторитеты и святыни обличаются в их внутренней иррациональности, беспочвенности и разрушительности. Прогресс, истина, смысл, порядок, справедливое общество, в общем, вся западная “логоцентрическая традиция”, по определению Жак Деррида, объявляется совокупностью идеологем и мифов.

Как свидетельствует Хабермас, «в ходе дискурса о модерне его обвинители выдвинули упрек, который, в сущности, остался неизменным – от Гегеля и Маркса до Ницше и Хайдеггера, от Батая и Лакана до Фуко и Деррида. Критикуется разум, основа которого – принцип субъективности…» [2, с. 63]. Критика разума, однако, представляет собой не отмежевание от рациональности, а попытку в духе Канта определить ее существо, реальные границы и возможности. Постмодерн не отходит от разума, он скорее обвиняет разум модерна в неразумности, проект постмодерна – «просветить Просвещение» [2, с. 64].

Эпистемология реализма, или мимесиса, заменяется конструктивистской: «все, принимаемое за действительность, на самом деле есть не что иное, как представление о ней» [7, с. 230], поэтому «не может быть и речи о каком-либо универсальном коде» [7, с. 98]. Знание представляет собой конструкт, продукт властных отношений, изменчивого культурного бессознательного, принимающий обманчивую видимость неоспоримой объективности. Этим объясняется тенденция к построению иррациональной концепции человека, истории и мира в целом (ибо рациональность постмодерна есть иррационализм в традиционном, модернистском понимании).

Мир как текст

В конструктивистском видении мира знак лишается референциальной функции, он обозначает не явления, а другие знаки, следовательно, мир есть текст. Отрицается «какого-либо рода непосредственный контакт Я с самим собой или с другим Я, или с его объектами взаимодействия вне царства знаков» [7, с. 12]. Самая известная формулировка пантекстуальной или панязыковой позиции была дана Деррида: «вне текста не существует ничего», культура, история, личность – все имеет текстуальную природу [8, с. 318].

Крах метанарративов и больших проектов

Согласно Жан-Франсуа Лиотару, основной чертой премодерна и модерна было господство “великих историй”, “метарассказов”, словом, идеологий, которые составляли основу и “тотализировали” мировоззрения людей. Они формулировали представление о мире в целом и, как системы санкций, задавали ценности, установки, способы интерпретации явлений и делали сознание целостным. «Сегодня, – пишет Лиотар, – мы являемся свидетелями раздробления, расщепления “великих историй” и появления множества более простых, мелких, локальных “историй-рассказов”» [7, с. 213].

Переосмысление концепций прошлого и возможностей познания привело к тому, что недоверие к метарассказам как подавляющим мышление и легитимизирующим власть вошло в плоть новой картины мира. Словом, речь идет о крахе “больших проектов”, в том числе социальных, какими были кантовский глобальный либерализм, а затем фашизм и коммунизм.

Смерть Бога, смерть субъекта, смерть автора

Смерть Бога, составляющая предусловие философии постмодернизма, дополнилась смертью двух других программных фигур прошлого – субъекта и автора. Эта смерть произошла в смысле осознания абсолютной детерминированности и несвободы личности, она трактовалась как «интертекстуальное растворение суверенной субъективности человека в текстах-сознаниях, составляющих “великий интертекст” культурной традиции» [7, с. 225]. Зависимый от коллективного бессознательного, порожденный “архивом” (Фуко) созданных ранее текстов, человек не знает «ни тех законов, по которым он живет, ни истинного характера тех объяснений, которыми он располагает для их обоснования» [7, с. 66].

Человек «уже есть результат теоретической рефлексии, а не ее исходный пункт» [6, с. 42], автор же не более чем «место “пересечения дискурсивных практик”, навязывавших ему свою идеологию вплоть до полного стирания его личностного начала» [7, с. 90]. Таким образом, постмодернизм выдвинул концепцию невозможности существования автономного, суверенного индивида и переосмыслил творчество как скрытую цитацию и рекомбинацию уже написанного.

Плюрализм, ниспровержение универсализма, иерархии, бинаризма и порядка

Новая конструктивистская эпистемология разрушает возможность дискурса об истине и предполагает существование множества позиций истины и ценности, обладающих фактически равным статусом достоверности. Эта точка зрения получила название плюрализма, который для многих стал синонимом постмодерна. Так, И.П. Ильин, ссылаясь на Вельша, пишет, что «постмодерн здесь понимается как состояние радикальной плюральности, а постмодернизм – как его концепция» [7, с. 203].

Из эпистемологического кредо постмодерна, что упускается или недооценивается почти всеми исследователями этой темы, и проистекает его существо, в том числе критика структуры (структурность структуры исторически подвижна), тринитарной концепции знака, иерархии, системы, бинаризма и порядка.

Каждая из этих категорий претендует на объективность, будучи всего лишь мифом Просвещения. Универсализм кажется новому духу времени не просто заблуждением. Догматизм объективистской эпистемологии неизбежно высвобождает свою деструктивную природу. Он оборачивается фанатизмом и насилием, ксенофобским преследованием всего отличающегося от самого себя во имя самых светлых идеалов.

Плюралистский характер постмодерна, доведенный до логического завершения, дает начало так называемой “постмодернистской чувствительности”, видению «мира как хаоса, лишенного причинно-следственных связей и ценностных ориентиров, “мира децентрированного”, предстающего сознанию лишь в виде иерархически неупорядоченных фрагментов» [7, с. 205].

Художественный способ мышления

Конструктивистская трактовка знания вынуждает рассматривать любую концепцию, любой метанарратив, в том числе науку и философию, как “литературу”. Признание неизбежности такого положения вещей дополняется сознательной установкой на художественность: «любой научный анализ начинает оформляться по законам художественного творчества» [6, с. 9]. Головокружительная бессмыслица жизни, недоступность истины и плюральность мира толкают к эстетической, игровой, зачастую даже вакхически-гедонистической (как у Батая) форме существования.

Интертекстуальность, цитатное мышление, эклектизм

Поскольку знак рассматривается как вместилище других знаков, а текст – многоуровневая совокупность цитат, интертекстуальность, так же как в предыдущем случае, становится не просто признаваемой неизбежностью и подходом к толкованию культуры, но сознательной и интенсивной практикой. «Вторичность оказывается наиболее характерной чертой сознания», причем в элитарной культуре ничуть не менее, чем в массовой [7, с. 50].

Прекрасной иллюстрацией может послужить “философия” Деррида, представляющая собой обширный комментарий к различным философским текстам. Интертекстуальность становится базой нового литературного творчества, с изяществом, остроумием и неисчерпаемой эрудицией ее воплотил У. Эко в своих лучших романах. Вместе с тем, эта тенденция порождает профанизирующий все эклектизм, соединяющий в одном образе или нарративе мешанину из противящихся смешению элементов.

Кризис демократии, критика общественного устройства

Постмодернистами (особенно ярко у Жиля Делёза и Мишеля Фуко) общество «воспринимается исключительно в облике своих репрессивных институтов» [7, с. 115]. Демократия критикуется как система псевдопредставительства, прячущая за кажущейся гуманностью жесткий идеологический контроль, догматизм и ведущая к регрессии. Современное общество и его институты – СМИ, семья, образование, тюрьма, медицина, психиатрия и др. – практикуют насилие, сосредоточивая его не на теле, как ранее, а на душе. Свобода еще более ограничивается паноптизмом, господствующей в социуме всеподнадзорностью и дисциплинарной властью.

Номадология и ризома

Как мы видели, основное следствие постмодернистской мировоззренческой основы – плюрализм. Множественность становится моделью даже для индивида, превращая его в дивида, в поле битвы совокупности сил, исторически и ситуативно подвижных. Эта множественность имеет свои воплощения во всех сферах общества, в культуре, равно как в экономике и политике. Два лучших определения данной тенденции были даны Делёзом и Гваттари в понятиях номадизма и ризомы. Ризома как образ постмодернистской реальности – это корневище, состоящее из бесчисленного множества корешков и не имеющее центрального корня.

В этом она противопоставляется единому корневищу премодерна и модерна, их монизму и объективизму. Номадизм обращает внимание на племенную психологию и культуру нового общества, его «интерес к микрогруппам, малым племенам, связанным между собой сетью социоэкономических и биокультурных отношений» [6, с. 181]. Племенная структура общества, распадающегося на малые формы социальности, субкультуры со своим языком, взглядами, символами и ритуалами есть реализация постмодернистской программы противостояния универсализму, унификации и репрессивности идеологических институтов.

Текучая современность

Модерн, проект Просвещения и ratio, зиждущийся тем не менее на мифах и архаических институтах, начал процесс высвобождения индивида из каст, сословий, классов, расово-национальной сегрегации, гендерной дискриминации, патриархальной семьи, большей части его былых пут и оков. Разбираемая нами революция в мировоззрении, опознавшая иррациональный фундамент новоевропейской рациональности, многократно ускорила всеобщую эмансипацию, объявив в то же время идеологические авторитеты и социальные привычки модерна подлежащими демонтажу. Более того, она провозгласила тотальную плюральность и неправомочность “фашистской” концепции истины, универсализма, претензии на авторитетность [9, с. 8-9].

Зигмунт Бауман в своей известной работе “Текучая современность” характеризует модерн как тяжелый, твердый, а современную нам действительность, напротив, как легкую и текучую. Тяжелой версии современности была свойственна «уверенность в себе, в других и в общественных институтах», неколебимый и твердый апломб относительно своих целей, она тяготела к властной централизации, идеологическому монополизму, подчинению частного интереса общему, установки на гражданина, а не на потребителя [10, с. 178]. В современных развитых демократиях отсутствуют значимые и тем более непреодолимые социально-нормативные ограничения мобильности общественного статуса.

Статус тяготеет к той же текучести, что и мировоззрение. Нет больше и господствующего авторитета-деспота, против которого необходимо бороться. Впрочем, «легкий, дружественный потребителю капитализм не отменяет предписывающих законы авторитетов и не делает их избыточными. Он просто вызывает к жизни и обеспечивает существование авторитетов в таком количестве, что ни один из них не в состоянии оставаться авторитетом долгое время, не говоря уже об обладании правом на “исключительность”» [10, с. 71].

Экономико-социальное устройство раннего постиндустриального общества

Кризис и самопреодоление индустриализма

Обзор новой эпохи, чьи законы определяют ход теперешней жизни, был начат нами со сферы культуры. Однако парадигма постмодернизма, наиболее отчетливая в области духа, диктует также новую экономическую и политическую матрицу, поскольку само дальнейшее существование индустриальной цивилизации становится проблематичным. Как подчеркивает Тоффлер, ее опорные системы одна за другой приходят в неисправность.

«Системы Второй волны находятся в кризисе. Кризис проявляется в системе социального обеспечения. Переживает кризис система почтовой связи. Кризис охватил систему школьного образования. Кризис в системах здравоохранения. Кризис в системах городского хозяйства. Кризис в международной финансовой системе. Кризис в национальном вопросе. Вся система Второй волны в целом пребывает в кризисе» [4, с. 208].

Техносфера постиндустриального общества

Коренной сдвиг в индустриальной экономике, в результате которого она преодолевает сама себя, приобретая приставку “пост”, неизбежен. Индустриализм воспроизводится за счет экстенсивной модели развития, чьей основой является промышленность. Эксплуатируя и разрушая природу, напирая на биосферу, промышленность в то же самое время всесторонне зависит от нее. Стремительно растущие аппетиты и пренебрежение долговременной перспективой приводят окружающую среду к критическому состоянию, а ископаемые ресурсы к точке истощения. Роковым образом, разложение энергетической и ресурсной базы дополняется перенасыщением рынка и постепенным исчезновением дешевого сырья из стран Второго и Третьего мира.

Как следствие, промышленный сектор утрачивает условия своего доминирования и из двигателя экономического прогресса превращается в тяжеловесный и опасный балласт. Экономика становится постпромышленной, постиндустриальной и начинает развиваться на счет еще неосвоенных и не скомпрометировавших себя составляющих – информации и сектора услуг, отчего зачастую называется информационной или сервисной. Первопроходец ее исследований Дэниел Белл констатирует, что если «капитал и труд – главные структурные элементы индустриального социума, то информация и знание – основа общества постиндустриального» [11, с. 151].

В связи с революционным ростом производительности труда, высвободившим большую часть трудовых ресурсов, произошли коренные изменения структуры занятости, а именно ее резкое снижение в сфере производства и столь же резкое увеличение в сфере услуг. В настоящее время доля третичного сектора в развитых странах составляет от 60 до 80% ВВП [12, с. 60-62].

Новое измерение экономического развития открылось в результате информационно-технологической революции, охватившей пространство всей планеты и создавшей опутывающую ее телекоммуникационную инфраструктуру. По мнению Мануэля Кастельса, возникшая вследствие этого информациональная экономика представляет собой новый этап развития капиталистического способа производства и базируется на «генерировании знаний, обработке информации и символической коммуникации», причем специфическим является то, что впервые в истории человеческая мысль прямо является производительной силой, а не просто определенным элементом производственной системы [13, с. 39]. В информациональном капитализме «инновация – основной источник производительности, знания и информация суть главные материалы нового производственного процесса, а образование есть ключевое качество труда» [13, с. 573].

Фундаментальные преобразования произошли в социальной инфраструктуре экономики, выведя ее за пределы национальных рынков, валют и правительств. Отдельные экономические ячейки оказались связаны в глобальном масштабе и в режиме настоящего времени, порождая растущую сложность и непрогонзируемость ситуации на финансовых рынках, производя общество рисков [14].

Корпорация, центральный институт индустриализма, оказалась в абсолютно незнакомых и враждебных условиях, которые вынудили ее пересмотреть традиционную бизнес-модель. Развитие финансов и финансовых деривативов, акционерных слияний и поглощений уподобило экономику азартной игре, где всякое может случиться, но умея считать карты и читать лица можно преуспеть. В результате многим организациям валютные и финансовые манипуляции начинают приносить больше прибыли, чем производство товаров.

Характер товарного производства также резко поменялся. Адаптируясь к новому окружению, корпорации начали демассифицировать и диверсифицировать производство, выпуская вместо нескольких однотипных товаров в духе индустриализма широкий ассортимент индивидуализированных продуктов и создавая марочные портфели, исчисляющиеся сотнями самостоятельных брендов. Недолговечность и причудливость потребительских предпочтений, учащение смены модных тенденций и запрос на идею “новейшего”, прогресса на потребительском уровне в несколько раз уменьшили жизненный цикл товара.

Подчеркивая лихорадочную скорость социальных изменений, О.Б. Скородумова обращает внимание на то, что «базой информационного общества является “экспансия нововведений”, обеспечивающих как конкурентные преимущества, так и общий стиль жизни. Беспрецедентное ускорение темпов развития, быстрое (в течение 3–5 лет) устаревание техники и технологий, необходимость непрерывного самообразования являются признаками вхождения в информационное общество» [15].

Непомерная управленческая нагрузка, огромная информационная зависимость и потребность в мгновенности отклика на ситуацию заставили перейти от централизма к децентрированности производств и точек торговли, делегированию решений на места и применению франчайзинга. Вместе с тем, сгладился былой иерархизм управления, а директивность сменилась проектным подходом к работе.

Социосфера постиндустриального общества

Одна из наиболее значимых трансформаций социальности постиндустриального общества уже была нами упомянута как “номадизм”: практическая реализация идеологии плюральности и культуры меньшинств, на поверхности противостоящая массовости индустриализма. Перемена базовых установок, когда принудительная, а когда добровольная интеграция различных экономики и культур создали мультикультурную социальную среду. Империализм, расизм, дискриминация, универсализм, неплохо вписывающиеся в старую общественную модель, становятся слишком опасными на каждом из уровней.

Люди постмодерна приходят на свои рабочие места «с острым осознанием своих этнических, религиозных, профессиональных, сексуальных, субкультурных и индивидуальных различий. Группы, которые на протяжении всей эпохи Второй волны боролись за интеграцию и ассимиляцию в массовое общество, сейчас отказываются сглаживать свои различия. Наоборот, они специально подчеркивают свои уникальные особенности» [4, с. 367].

Число и сложность взаимосвязей между людьми возрастает, новые коммуникативные средства вынуждают человека быть всегда на связи и делают уединение практически невозможным. Растет численность и плотность населения, и как труд, так и частная жизнь все плотнее наполняются постоянной коммуникацией.

В процессе становления постиндустриального общества возникают новые, только ему свойственные институты и реформируются старые, приобретая новые функции и свойства. «Те из нас, кто воспитан Второй волной цивилизации, – пишет Тоффлер, – переживают трудные времена на пути осмысления этих новых организаций. Мы с трудом понимаем, как больница может иметь экономические функции наряду с медицинскими, школа – политические функции наряду с образовательными, а корпорации – неэкономические или даже надэкономические функции» [4, с. 377].

Здесь мы остановим свое внимание в первую очередь на корпорации, которая под давлением волны перемен и острой публичной критики пересмотрела свою общественную роль. «На протяжении всей эры Второй волны корпорации рассматривались как экономические механизмы, и атаки на них в основном фокусировались на экономической сфере» [4, с. 370-371]. Однако во второй половине XX века к ней стали настойчиво предъявляться требования до того казавшиеся либо нереалистическими, либо пагубными. От корпорации стали ждать участия в улучшении жизни общества и ответственности за экологические и социальные проблемы, предоставляемую информацию, политические последствия решений, нравственность поведения персонала.

Меняется и характер трудовой деятельности. Нормативная крупная организация постиндустриализма – это не фабрика, а офис, в котором обрабатывается информация и вырабатываются идеи и решения. Развитые телекоммуникации сделали присутствие на рабочем месте зачастую необязательным и десинхронизировали координацию результатов труда. Как следствие, в обществе Третьей волны начинают процветать гибкие, индивидуализированные графики и дистанционная работа. Вместе с тем, мы наблюдаем трансформацию трудовой мотивации: «миллионы требуют не просто работы, но работы творческой, психологически наполненной или социально ответственной» [4, с. 218].

Повсеместно ведется расшатывание социальных ценностей Первой и Второй волны, особенно отчетливое в таких резонансных темах, как борьба за перераспределение половых ролей, в феминистской и гомосексуалистской агитации, в движении за легализацию проституции и наркотиков. Ревизии подвергается институт семьи: нуклеарная модель не исчезает, но лишается преобладания, вытесненная множественностью типов семейной жизни.

Распространяется культура бездетности, жизнь в одиночку, гражданские браки, однополые браки, семьи с одним родителем, коммуны, а количество разводов увеличивается с каждым годом. Ребенок теперь получает раннюю самостоятельность, а его роль в семье теряет некогда нормативное центральное значение. Ни один из других институтов, будь то образование, полиция, юриспруденция или медицина не остается без существенных изменений, коренящихся в едином мировоззренческом основании.

Политическая система постиндустриального общества

«Потребность в новых политических институтах, – констатирует Тоффлер, – точно соответствует нашей потребности также в новых семейных, образовательных и корпоративных институтах. Она глубоко переплетена с нашим поиском новой энергетической базы, новых технологий и новых отраслей промышленности. Она отражает переворот в коммуникациях и потребность реструктурировать отношения с неиндустриальным миром. Короче говоря, она является политическим отражением ускоряющихся изменений во всех этих различных сферах» [4, с. 667-668].

Как мы помним, наступление постмодерна связано с такими фундаментальными событиями, как крах метанарративов и больших проектов, эрозия понятий истины, долга и коллективных целей и воцарением номадизма, плюральности. Неудивительно, что это постепенно приводит к тому, что Бауман называет «смерть “политики, какой мы ее знаем”, – Политики с большой буквы, деятельности, на которую возложена задача преобразования частных проблем в общественные (и наоборот)» [10, с. 78]. Секулярный и лишенный идеалов индивид есть антоним гражданина, поэтому вопреки былым опасениям критической теории, «“общественное” больше не направлено на колонизацию “частного”.

Как раз наоборот: именно частное колонизировало общественное пространство, выдавливая и выгоняя все, что не может быть полностью, без остатка, выражено в понятиях частных интересов, забот и стремлений» [10, с. 47-48]. Словом, текучая современность породила быстро «изменяющееся настроение публики, уменьшение потребности в социальной реформе, исчезновение интереса к общему благу и образам хорошего общества, снижение популярности политической активности или возникновение тенденции к гедонизму и установке “сначала я”» [10, с. 32].

Глубокие преобразования власти были вызваны развитием мгновенных телекоммуникаций и падением монополии на информацию. Технологии демократизировали власть и социум, они медленно делают это вопреки яростному сопротивлению последней (как, например, на арабском Востоке и в Китае наших дней). Власть, привыкшая приказывать, перешла в постмодерне к вынужденному и подчас лишь кажущемуся диалогу, к спектаклю. Она была вынуждена увеличить прозрачность своих действий и контролируемость их со стороны общественности.

Размывание власти ведется и благодаря глобализационным и глокализационным процессам. Как первые, так и вторые выводят из-под контроля правительств все большую часть общественной жизни. Более того, они порождают проблемы, требующие разрешения или на мировом уровне (экологические, экономические, проблемы военной безопасности) или на субнациональном. «По мере того как по миру катится Третья волна, ключевая политическая единица эры Второй волны – нация-государство – трещит под давлением снизу и сверху. Одни силы стремятся перевести политическую власть с уровня государства-нации на уровень внутринациональных регионов и групп. Другие силы пытаются поднять ее на уровень межнациональных агентств и организаций» [4, с. 486].

Нормативным государственным устройством модерна является ограниченная монархия (в том числе, диктаторские режимы, вроде гитлеровского, сталинского, маоистского и пр.) и представительная демократия. Оба типа выражают идею борьбы за общественное благо узким кругом лиц, избранных народом. Недоверие к авторитаризму и системе псевдопредставительства, распад консенсуса в номадической социальности порождают два других нормативных типа государственного устройства: прямая или полупрямая демократия и анархо-синдикализм.

Они существенно ограничивают или отвергают идею представительства и проповедают расширение участия в процессе принятия политических решений. На концептуальном уровне сувереном провозглашается не большинство, а совокупность меньшинств. Политэкономической идеологией становится не фашизм и не либерализм (нормативы модерна), а неосоциализм (евросоциализм) или, на более продвинутом этапе, анархо-синдикализм.

Рассредоточение власти, ее децентрализация осуществляется и на более высоком уровне. Как отмечает Тоффлер, «жизненно важный принцип политики завтрашнего дня направлен на разрушение системы принятия решения и передачи решений туда, куда они относятся» [4, с. 660]. Сегодня мы можем наблюдать пока лишь тенденции, уверенно клонящие общество в эту сторону.

Одним из эпохальных и красноречивых событий можно считать тихую исландскую революцию 2008-2012 гг. в сторону прямой демократии и левоцентризма. 20 октября 2012 года в Исландии была принята первая в истории человечества конституция, разрабатывавшаяся в Интернете в системе краудсорсинга. Ее итоговая редакция была подготовлена случайными людьми, выбранными по лотерейному принципу: в том числе плотниками, мясниками, домохозяйками, офисными служащими.

В настоящее время мы переживаем период столкновения, подчас даже вооруженного, всех трех волн, каждая из которых, если несколько упростить, представлена Первым, Вторым и Третьим миром соответственно. Первый мир приближается к точке доминирования постиндустриализма, Второй мир, преимущественно индустриальный, интегрирует множество постиндустриальных элементов и движется в кильватере Первого. Третий мир соединяет в себе в разных пропорциях существенные элементы всех трех парадигм.

Глобализация как новая супертенденция международных отношений

Термин “глобализация” входит в международное информационное пространство в 60-ые годы XX-ого века. К тому времени было накоплено достаточно эмпирического материала, чтобы констатировать качественно новый этап в жизни общества и отчетливо увидеть интенсификацию тенденций к его развитию; понадобилось, следовательно, и понятие, могущее вместить в себя и связать воедино аналитически отобранные процессы и явления, усиливающие интеграцию, взаимозависимость и сравнительную гомогенизацию мирового сообщества в ряде ключевых сфер.

Этим понятием и стала “глобализация”, отражающая самосознание наступившей исторической эпохи, видение ей как инерциальных направлений собственного становления (глобализация как закономерный этап в развитии капитализма), так и его ориентиров (неолиберальная теория рынка и либеральная демократия как ведущие идеологии Запада). Собственно датой введения термина в научный лексикон можно считать 1983 год, когда Р. Робертсон стал первым автором, который оперся на него в своих научных исследованиях, «понимая под ним как компрессию мира, так и обозначение мира как целого» [16, с. 8].

К концу XX века концепт глобализации становится одним из доминирующих ракурсов исследования современного социума, однако его удовлетворительная дефиниция до сих пор остается проблематичной. Изучив ряд попыток дать ответа на вопрос, что же такое глобализация, предложим свое определение.

Глобализация – это возникшая в середине двадцатого века система процессов и обусловленных ими явлений, прослеживающихся в каждой сфере жизни общества, которая основана на развитом капитализме, научно-технической революции в сфере коммуникационных и транспортных технологий, неолиберальной теории рынка и либеральной демократии и обнаруживает себя как: интенсивная, но неравномерная интеграция мирового сообщества и усиление взаимозависимости его членов на всех уровнях; слияние рыночных, финансовых, политических, информационных, научно-технических, культурных и т.д. пространств национальных государств с постепенной утратой значения и влияния последних; перемещение программных и регулятивных полномочий к наднациональным институтам; сжатие пространства-времени.

Корни глобализации прослеживаются вглубь истории, которая на каждом своем этапе демонстрировала стремление к преумножению интегрированности мира экономически, политически и культурно. Крупные явления общественной жизни, такие как появление царей четырех сторон света, становление мировых империй и мировых религий, великие географические открытия и торговая экспансия, транспортная и информационная система раннего индустриализма в конечном счете послужили пробными камнями и пропилеями поистине глобальной электронной глобализации сегодняшнего дня.

Причины глобализации лежат в каждой сфере общественных отношений и необходимым образом дополняют друг друга. Мировоззренчески, глобализацию породила экспансивная субъективность, сдвиг в сторону интеграции на основании светской рациональности, разложение идеологических и социальных оков, в значительной мере освободившее государства и частных лиц. Экономически – потребность капитализма в новых рынках сбыта, областях приложения капитала и усовершенствовании производства, продукта, распределения и системы потребления. Политически – колониальная экспансия, прогресс средств осуществления власти и контроля, возрастающая открытость контактам и сотрудничеству.

Все три основоструктуры – экономическая, политическая и культурная – взаимопереплетены и действуют сообща, хотя в разном историческом контексте любая из них может возобладать (например, в СССР доминировал политический фактор, подчинивший себе и экономику и культуру). В настоящих условиях доминирует экономический фактор, из чего и взгляды на содержание понятия глобализации тяготеют к определению ее как мировой интеграции финансов и всех факторов производства.

Вкратце обрисовывая глобализационные эффекты, можно сказать, что сторонники экономического подхода к глобализации рассматривают ее как высшую стадию развития капитализма, когда она подчиняет себе все сферы жизни и властно пронизывает их мелкоутилитарной стоимостной логикой [17]. Ей свойственны экономический экспансионизм, аморальный прагматизм, гедонистические практики и эксплуатация не столько производственных способностей людей, сколько потребительских. Глобализация приводит к торжеству хаотичной дерегулированной рыночной логики и интеграции всех национальных хозяйств, – в первую очередь, в сфере финансов, – в единое мировое хозяйство, каждый элемент которого связан сетями с каждым.

Культурологические концепции преимущественно сходятся в точке зрения, что в настоящее время имеет место интенсивное сближение ценностей, норм и культурных символов различных наций и этносов с доминированием американской потребительской модели, что ведет к образованию глобальной культуры, которая будет многоразлична на поверхности, но сущностно тождественна [18, с. 63]. Они подчеркивают гомогенизацию и стандартизацию эмоционально-образного содержания сознания и когнитивной парадигмы, не отрицающие индивидуального начала, но позволяющие реализовать его лишь в границах общего культурного кода и на основе общего содержания, формирующегося глобальными источниками информации.

Политическое толкование глобализации видит наиболее существенным ее двигателем торжество либеральных, всесторонне лояльных, плюралистических и во многих смыслах “открытых” политических доктрин, которые формируют политическую установку на мировую интеграцию [19]. Вместе с тем, обращается внимание на постепенное разложение политического как такового из-за ослабления возможностей контроля и многофакторности событий, выхода ряда существенных проблем за пределы национальных границ и национальной юрисдикции и появления локализации.

Сетевая структура глобального постиндустриального общества

Постмодернистская парадигма восстает против метанарративов и порядка как маски авторитарной власти. Она демонтирует ту самую осевую, монистскую мировоззренческую структуру, которая естественным образом порождала централизм, иерархию и строгую подотчетность, систему администрирования с выверенными методами, контролируемым процессом и хорошо прогнозируемым результатом. Постмодерн утверждает множественность позиций ценности, автономию и свободу самоопределения, он требует предельной компрессии иерархии, структурной жесткости и оппозиции центр – периферия.

Как отмечает А. В. Назарчук, провозвестниками этой концепции были Делёз и Гваттари, которые «заставляют иначе взглянуть на порядок и строение мира. Мир может быть полицентричен, может расти из каждого отдельного закутка. В нем может не быть системы, не быть единства» [20, с. 69]. Эта модель реализуется в сетевой, ризоматической доктрине управления, которую исследователи называют важнейшей чертой постиндустриального (информационного) общества.

Основоположник теории сетевого общества М. Кастельс определяет сети как «открытые структуры, которые могут неограниченно расширяться путем включения новых узлов, если те способны к коммуникации в рамках данной сети, то есть используют аналогичные коммуникационные коды (например, ценности или производственные задачи)» [21, с. 496]. С исторической точки зрения сетевые образования не представляют собой ничего нового, но лишь сейчас под давлением сверхплотности и громадного числа информационных потоков из вспомогательного средства они превращаются в доминантную формообразующую модель и претерпевают ряд существенных изменений.

Природа сетей нового типа состоит в их ячеистой, повторяемой структуре, многоканальности, динамичности, гибкости и адаптивности, аутопоэтичности, способности к регенерации, резистентности, всеохватности. Но что важнее, специфика современных сетевых структур, опосредованных техникой и окрыленных электричеством, и их глобализационных эффектов заключается не просто в установлении связей между объектами, но в постоянной динамической метаморфозе (иногда – значимой, иногда – не очень) каждого из них под давлением информационных обменов с остальными звеньями.

Широкое распространение сетей можно констатировать в каждой сфере общества. В экономике – это в первую очередь глобальный финансовый рынок, ТНК, горизонтальные сетевые предприятия. Последние являются по Кастельсу главным генератором сетевых моделей, поскольку способны, отталкиваясь от целей проекта, связывать деятельность самых разных акторов в самых разных направлениях: в горизонтальных сетях, в корпоративных слияниях, в глобальных альянсах.

С экономической точки зрения, как отмечает Шендрик, современное общество есть общество «децентрализованного управления, новых организационных стратегий...», применяемых в условиях, когда центр вынужден делегировать власть, будучи более не в состоянии эффективно управлять множественными подчиненными звеньями и быть в курсе ситуации на отдаленных рынках [22].

В политике сетевая структура обнаруживает себя во все более ветвящемся государственном аппарате, передаче власти на места, международных организациях и органах наднационального управления (напр., совет министров ЕС). Первые пробы элементов прямой электронной демократии и разработка законопроектов посредством краудсорсинга через Интернет (Исландия, 2012 г.), онлайн-контроль за бюджетом и бюрократическими процедурами знаменует дальнейшую пролиферацию сетевой логики.

Область культуры поглощается “сетевым” по своему существу гипертекстом, в котором, взятом идеально, каждый семантический элемент связан со всеми прочими и бесконечно отсылает к их многообразию. Вместе с тем, формирующая культуру повседневная коммуникация все больше осуществляется через социальные сети и интернет-сообщества.

Метасеть Интернет является основным проводником информационных процессов и средством связи. Это «современный эквивалент электричества в индустриальную эпоху», создавший «универсальное социальное пространство коммуникации» и являющийся технологическим базисом социального взаимодействия в современном обществе [23, с. 7]. Благодаря ему человек теперь полноправно участвует в производственных процессах, находясь в удалении от крупных экономических центров, уменьшается также его культурная и политическая оторванность.

Вокруг сетей Интернета организована вся деятельность от финансовой сферы и СМИ до политики и общественных движений, он является инструментом осуществления личной свободы и свободы общественных групп. Будучи основанным на двух фундаментальных ценностях – открытой горизонтальной коммуникации и самоуправляемой, аутопоэтичной организации сетей – он может стать революцией в развитии демократии, создав «интерактивный канал диалога между обществом и государством» и открыв возможность контроля первым последнего [23, с. 73].

Сеть имеет и ряд негативных эффектов. Сложная локализация ее структур, мгновенная воспроизводимость и прекрасная адаптивность затрудняют правовой контроль и делают практически неуязвимыми террористические и иные деструктивные сети. Реализуя, казалось бы, принцип индивидуальной свободы и расширяя горизонт самостоятельности каждого субъекта взаимодействия, они тем самым тяготеют к нарушению координации между ними и дезинтегрируют процессы, требующие максимизации системных эффектов.

Непредсказуемость индивидуального поведения, от которого теперь зависит больше, свобода входа и выхода увеличивают элемент неуправляемости, беспомощности, хаотичности, неопределенности, что, с одной стороны, оборачивается учащением и интенсификацией кризисов, а с другой – уменьшением способности к их предупреждению.

Кроме того, на что обращает внимание В. Г. Подлесная, «сеть основывается на схожести интересов, что обеспечивает довольно высокую эффективность ее деятельности. Но возникает опасность, что инструменты, избираемые для удовлетворения потребностей агентов сети, могут ущемлять интересы неагентов сети…» [24, с. 102]. В экономике, благодаря этому, торжествует логика казино, зачастую подчиняющая благо социальных субъектов случайным колебаниям и интерференциям разнонаправленных процессов. В политике имеет место кризис в связи с необходимостью кардинально пересмотреть принципы управления и утратой традиционной власти авторитета. В культуре – рыночный нивелирующий порядок, гипертекстовой хаос и динамика форм, препятствующие устойчивости и преемственности, необходимым для развития: логика Протея.

Сетевое общество ставит перед множеством трудностей человека, являющегося тем узлом, через который проходит ток множества сетей, но который, будучи лишь одним из сущностно идентичных узлов, может быть с легкостью заменен. На его психику оказывают давление противоречия между стремительно растущим объемом информации и медленным ростом истинным знаний; между потребностью в поиске нужной информации и проблематичностью этого поиска; между свободой и зависимостью от виртуального миропорядка; между участием в различных сетях и фрагментарностью сознания с одной стороны и потребностью в целостности и упорядоченности как бытия, так и мышления – с другой.

Социальная коммуникация постиндустриализма:

масс-медиа, масс-культура и новые формы взаимодействия

В течение последнего столетия освобожденная секулярная субъективность производила все новые и новые средства для расширения собственных функций вовне. Под давлением волны технологических открытий и социальных реформ социальная коммуникация претерпела более быстрые и революционные изменения, чем за всю свою предыдущую историю. Стремительное развитие института масс-медиа и электронных каналов связи, – расширений человеческой нервной системы, если следовать Маршалу Маклюэну, – подарило новые возможности контакта с массовой аудиторией, в котором так нуждалась экономика и политика [25, с. 92].

Уже в первой трети XX в. произошла инверсия в соотношении крупных информационных и материальных обменов. Информация вырвалась из-под власти локальных контекстов и начала перемещаться с околосветовой скоростью, обеспечивая нужды системы и создавая массовую культуру.

Несомненно, возникшая инфосфера имеет свои преимущества и апологетов, готовых их защищать. Как отмечает Энтони Гидденс, «глобальные СМИ сделали возможным широкое распространение таких точек зрения, как индивидуализм, уважение к правам человека и поддержка прав меньшинств» [26, с. 420]. Масс-медиа провозвестили эрозию монополии на коммуникацию со стороны властных институтов и групп влияния, они учредили слабо контролируемую децентрированную, а затем сетевую структуру информационных обменов.

Гидденс признает за масс-медиа позитивное содержание, определенный рост осведомленности населения благодаря новым технологиям и их демократическую направленность. Тем не менее, равно как абсолютное большинство авторитетных мыслителей, он рассматривает масс-медиа преимущественно критически, подчеркивая их регрессивную роль. Умонастроение первых исследователей вопроса можно передать словами Ги Дебора: «На первый взгляд, СМИ вторглись в жизнь как простое оборудование для мгновенной коммуникации, очередное удобство – однако это новшество обернулось настоящим Троянским конём» [27, с. 15].

Масс-медиа получили возможность обращаться к громадным аудиториям, но, не являясь государственным институтом, они использовали ее в сугубо коммерческих целях. Они претворили в культуру логику индустриального производства, логику рынка, апеллируя к самым низкопробным запросам массовой публики. Культура, поставленная масс-медиа на поточную линию, породила ситуацию, в которой, как констатируют Адорно и Хоркхаймер, «весь мир становится пропущенным через фильтр культуриндустрии» и ее деструктивную идеологию [1, с. 101].

Функция масс-медиа и культуриндустрии, по их мнению, – это коммерциализированное воспроизведение обыденности, монотония узкого обывательского сознания, которое через масс-медиа замыкается само на себя. И структурно, и содержательно продукт масс-медиа приводит к уничтожению критически и синтетически мыслящего субъекта, вызывает «захирение способности к воображению и спонтанной реакции» [1, с. 101].

Непрестанный шквал идущих от множества производителей и оторванных от своих референтов образов, символов, маркетинговых посылов, примитивных нарративов и иррелевантных новостей погружает людей в общий нездоровый сон, который был назван Бодрийяром гиперреальностью [28, с. 44], а Кастельсом реальной виртуальностью [13, с. 351]. Он навязывает интерпретации, которые порой выражают интересы властных и бизнес-групп, а порой инерцию системы и препятствует становлению самостоятельных взглядов. Картина мира не формируется как целостность и система, а имеет вид скопления в разной степени изолированных фактов и оценок, она мозаична и парциальна.

Гиперреальность, реальная виртуальность или, используя термин Ги Дебора, “спектакль” отчуждает индивида от самого себя и от мира, подчиняя его «созерцаемому объекту» [27, с. 18]. «Функция спектакля в обществе заключается в постоянном производстве отчуждения» и подавления самости, так что действия подвластного коду “индивида” не принадлежат ему самому, ибо его самого как такового нет и никогда не было [27, с. 20].

Ключевую роль в становлении гиперреальности играют глобализационные эффекты, делающие ее практически безальтернативной в каждой точке земного шара. Вместе с тем, глобализованная гиперреальность заставляет исчезнуть узкоместный взгляд на жизнь и интенсифицирует взаимозависимость и взаимоосведомленность до высших пределов. Мы наблюдаем превращение общества в маклюэновскую «глобальную деревню», где «каждому в мире приходится теперь жить в условиях предельной близости с другими, созданной нашим электрическим вовлечением в жизни друг друга» [25, с. 58]. Событие и информация о нем, действие и реакция вновь приобретают черты одновременности, которая была характерна для мира акустики. Словом, «в электрическую эпоху мы носим на себе как свою кожу все человечество» [25, с. 44].

Состав массовой культуры постмодерна находится под определяющим влиянием переосмысленной практики потребления. Массовая культура, являясь и продуктом, и катализатором потребительской экономики наполняется главным образом маркетинговым содержанием, экономический подъем – ее первостепенная функция, и потому потребление/развлечение становится доминирующей идеологией. Производство нуждается не столько в созидательных потребностях и способностях, сколько в потребительских, оно символически подвергает поношению и остракизму все, что не является развлечением и потреблением [29, с. 68].

Как верно указывает В.Г. Подлесная, «труд в постиндустриальных странах утрачивает значение одной из главных движущих сил общества. Не трудовая деятельность является определяющим фактором организации общества, а потребление. В условиях высокой степени развития производительных сил общества нет нужды в привлечении всех членов общества к трудовой деятельности» [24, с. 102]. Изобилие необходимых благ и семиотизация бытия знаменуют сдвиг в структуре потребительской мотивации, при котором происходит смещение приоритета с функциональной полезности предмета на его символическое, статусное содержание.

Обстоятельство, что «культура перестала быть тем, чем она была раньше: сферой должного и идеального, областью незыблемого господства нетленных канонов красоты, изящества и совершенства», стало одной из точек для отсчета постмодернистского мышления [6, с. 171]. Оно, до известной степени и дитя, и апостол этих регрессивных перемен, среди первых опознало их изъяны. Несмотря на кажущееся возрастание доступности важной информации и большую свободу коммуникаций, например, в Интернете, исчезает сам могущий быть свободным субъект и всякое понятие о демаркации важного и неважного. Человек, погруженный в этот гипноз, само упоминание о котором вызывает у него недоверчивый и высокомерный смешок, нормативно лишен идеалов, видения смысла и долговременной логики собственной жизни.

Как отмечает Бауман, человек, утративший эсхатологическую надежду и веру в совершенное общество, ведущее «за пределы индивидуальной смертности», совершил инверсию приоритетов в отношении временных измерений [10, с. 198]. «Действительно, на всем протяжении человеческой истории делом культуры было отсеивание и осаждение твердых частиц вечности из кратковременных человеческих жизней и мимолетных человеческих действий, создание долговременности из быстротечности, непрерывности из дискретности и, таким образом, преодоление ограничений, накладываемых человеческой смертностью, путем использования мужчин и женщин в интересах бессмертного человеческого рода» [10, с. 137].

Сегодня мы являемся свидетелями противоположной тенденции замены долговременной логики поведения кратковременной, ориентированной на сиюминутное, мгновенное, и вытекающие из этого приоритета мелкоутилитарные и гедонистические практики. Это приводит, среди прочего, «к исчезновению и ослаблению, распаду и разложению человеческих связей, сообществ, коллективного целеполагания и партнерских отношений, что порождает перманентную экзистенциальную неуверенность и отчужденность.

В то время как культура превращается в рупор идеологии потребления и развлечения, порождая симулякры, происходит прискорбное сужение сферы политического до публичных исповедей и дешевых режиссируемых зрелищ или, иными словами, ее смерть, в то время как СМИ становятся главным и всепроникающим средством борьбы за власть [10, с. 118].

Как подчеркивает Гидденс, с одной стороны, СМИ способствовали развитию демократии, но с другой, никем не избранные магнаты делового мира приобрели огромное могущество, маленькие же, независимые медиакомпании были постепенно включены в высокоцентрализованные медиаконгломераты, что угрожает целям демократии [26, с. 92]. «По мере того как глобальные СМИ становятся все более концентрированными и коммерциализованными, они посягают на деятельность “сферы публичного” так, как это описано у Хабермаса. …

Коммерциализованные СМИ во многом обязаны рекламе с ее мощной способностью приносить доход и вынуждены отдавать предпочтение тому, что гарантировало бы высокие рейтинги и продажи. Эта форма самоцензуры в СМИ ослабляет участие граждан в общественных делах и ухудшает людское понимание общественных проблем» и перемещает акцент на развлечения и интимные детали жизни [26, с. 420-421].

Человек в новом обществе свободен, но эта свобода скорее похожа на заброшенность: общественная власть, утратив «большую часть своей устрашающей и вызывающей возмущение репрессивной мощи… также потеряла значительную часть своей способности предоставлять возможности» [10, с. 59]. В связи с глобализационными процессами роль неконтролируемых сил все возрастает, а «риски и противоречия продолжают генерироваться современным обществом» [10, с. 42], только увеличивая широкую и растущую «брешь между общественным положением людей де-юре и их возможностями стать индивидуумами де-факто, то есть управлять своей судьбой и выбирать варианты, которых они действительно желают» [10, с. 47].

Децентрированная, сетевая структура коммуникации вкупе с уничтожением чувства вкуса, меры и системного мировоззрения создают сумасшедший эклектизм, в котором смешаны символы всех времен, эпох и рангов. «Эклектизм, – пишет Ж.-Ф. Лиотар, – является нулевой степенью общей культуры: по радио слушают реггей, в кино смотрят вестерн, на ленч идут в закусочную Макдоналда, на обед – в ресторан с местной кухней, употребляют парижские духи в Токио и носят одежду в стиле ретро в Гонконге...» [7, с. 214].

Исследователи масс-медиа и масс-культуры отмечают тенденцию к стиранию границы между отдельными средствами коммуникации и их постепенную конвергенцию (мультимедиа). Закономерно и то, что в номадическом обществе происходит демассификация масс-медиа (Тоффлер, Кастельс, Гидденс), в результате чего былая массовая аудитория распадается на множество тематических ниш и сетей.

Постиндустриализм утверждает сетевые, горизонтальные, полицентрические формы коммуникации не только в сфере масс-медиа. Общение отдельных людей и малых групп в корне меняется. Данная тема представляется неисчерпаемой с социологической и психологической точки зрения, мы же обратим внимание на два явления, знаковых для современной инфосферы: вирусную информацию и смартмоб. Постоянная включенность людей в поток медийной коммуникации и специфическое свойство сетей, делающих каждое звено передатчиком, приводит к тому, что определенные типы информации приобретают в сетях особый статус.

Будучи принят и одобрен сетевым сообществом, информационный повод, вошедший в сеть даже на локальном и крошечном его участке, может быть практически мгновенно по геометрической прогрессии распространен индивидами в глобальном масштабе: именно этот феномен называется вирусностью. Таким образом, информационный повод способен перейти из области частной и групповой коммуникации в массовую, граница между ними становится легко проницаемой.

Несмотря на многообразие сетей и сообществ, вирусные материалы и мемы (крошечные нарративы-символы со своей историей) свободно циркулируют между ними, по большей части приобретая известность не благодаря чьим-то заинтересованным усилиям, а самопроизвольно. В конечном счете они образуют тезаурус массовой культуры, новый символический язык, на котором говорит молодежь.

Другим сетевым эффектом являются смарт-мобы – зарождающиеся и координирующиеся в сети коллективные действия и недолговечные социальные организации. Если мемы суть информационные материалы, выработанные, одобренные и принятые сетевым сообществом, то смартмобы суть действия аналогичной природы. Широко известен такой вид смарт-моба, как флеш-моб, и метод сетевого творчества – краудсорсинг, который мы также относим к смартмобу.

Заключение

Анализ западной истории как целого привел нас к заключению, что ее движущей силой является становление экспансивной субъективности, движимой волей к власти и устремленной к овладению вещами через науку, всю сферу познания и творчества, через политическое и экономическое господство. Течение этого процесса имеет свои отчетливо прослеживаемые этапы – парадигмы: премодерн, модерн и постмодерн или, рассуждая с экономико-социальной точки зрения, аграрная цивилизация, индустриальная цивилизация и постиндустриальная цивилизация.

В премодерне властная субъективность подавлялась инстанцией трансцендентного, которая сдерживала и деформировала рост научного знания, препятствовала полному сосредоточению на инструментальном овладении людьми и вещами. Модерн, начавший заявлять о себе в позднем Средневековье, пересмотрел понятие трансцендентного, фактически девальвировав его и отодвинув в тень. Ход и обоснование жизни обратились к порабощению и усовершенствованию природы, как внутренней, так и внешней.

Модерн выдвинул проекты секуляризации, рационализации, освобождения индивида, глобализации и универсализации самого себя, спасительного научного прогресса и построения наилучшего общества. Ориентация на вечное и сверхчувственное была заменена ориентацией на временное, имманентное, то есть личный интерес или общественное благо. Естественным следствием стало стремительное технологическое развитие, экономическая (индустриальная) революция и активная социально-инженерная работа, приведшая к торжеству представительской политической модели.

Тем не менее в середине XX в. общим местом стала констатация провала проекта Просвещения и модерна в целом, его идеалы, начиная от истины и прогресса, заканчивая политическими амбициями, были подвергнуты критике и переоценке. Рациональность модерна оказалась объявлена иррациональной и мифологизированной, а его постулаты последовательно инвертированы. Монизм, универсализм, объективизм в вопросе истины сменились плюрализмом, убеждением в принципиальной невозможности истины, бессмысленном и игровом характере истории.

Метанарративы, идеологии и большие проекты, всякая самонадеянная попытка представить объемлющий и последовательный взгляд на мир, установить фундаментальные ориентиры движения начали считаться опасными химерами, или, словами Фуко, фашизмом. Постмодерн провозгласил былые истины и законы морали, социальные институты и идеалы конструктами, инструментами классового господства, продуктом властных отношений, конфигурацией заблуждений и случайностей.

Мировоззренческий перелом нашел зеркальное отражение в экономико-социальной структуре. Постиндустриальное, информационное общество реализует плюралистскую доктрину в своей сетевой, децентрализированной структуре. Поток информации в нем не контролируется и не редактируется авторитарными формациями. Он наполняется из бесчисленного множества различных источников.

Экономика, рынки финансовых инструментов, товаров и услуг спаяны в единую суперсеть и движутся за счет почти непрогнозируемой суммы действий акторов со всего земного шара. В культуре начинает доминировать пользовательский контент, продукты дилетантского творчества. Информация распространяется вирусным образом, если ей удается завоевать внимание своим драматическим, реже познавательным содержанием.

http://www.e-notabene.ru/ca/article_16316.html