Тема «демократизации» в последние десятилетия – одна из магистральных и в политической теории, и в практической мировой политике, в международных отношениях. Однако в то же время тема крайне проблематичная: здесь есть множество дискуссионных аспектов, начиная от обоснования самой демократии, понимания ее сути и оценки векторов ее дальнейшей эволюции. Далеко не беспроблемными эти векторы выглядят сегодня даже на Западе – «колыбели» демократии, где эта система представлена в чистом и наиболее развитом виде. Тем более полна спорными аспектами тематика утверждения демократии в ее западных версиях на просторах огромного и многообразного незападного мира.

Уважаемые коллеги, участники нашего круглого стола, я рада приветствовать вас здесь, а также познакомиться с теми из авторов портала «Перспективы», с кем пока не было возможности встретиться лично. Наше сегодняшнее обсуждение посвящено теме, являющейся в последние десятилетия одной из магистральных и в политической теории, и в практической мировой политике, в международных отношениях. После того, как победа Запада в холодной войне не оставила серьезных конкурентов либеральной идеологии, демократия превратилась фактически в единственный универсальный политический идеал, не оспариваемый, по крайней мере прямо и пока, никем и нигде, за исключением сугубо маргинальных групп и течений. Этому способствовал не только исход великой битвы идеологий ХХ века, но и мощная мобилизующая сила самой демократической идеи, которая апеллирует к большинству, к массе и одновременно – к каждому человеку.

Демократизация была поднята на уровень идеи XXI в., хотя, по существу, идея эта старая – она была ключевой для западного универсализма всегда, начиная как минимум с эпохи Просвещения. Тем не менее к концу прошлого столетия лозунг распространения демократии приобрел новое качество, превратился в политический проект, подкрепленный сравнительно новыми теориями, такими как концепции «волн демократизации» Хантингтона, Шмиттера, и другими. Впрочем, сам Хантингтон, судя по его последним работам, вряд ли считал демократизацию «главным содержанием современной эпохи». Тем не менее в общественно-политическом пространстве демократизация стала трактоваться именно так, в духе советской идеологемы о «переходе от капитализма к социализму». Плюс ко всему этот проект оброс совершенно конкретным политическим инструментарием. Соединенные Штаты официально провозгласили распространение демократии одной из ведущих целей своей глобальной политики, европейские члены евроатлантического объединения так или иначе тоже присоединились к этой позиции.

Однако сколь эта тема магистральна, центральна для современного мира, столь же она и проблематична. Здесь налицо множество дискуссионных аспектов, начиная от обоснования самой демократии, понимания ее сути и оценки векторов ее дальнейшей эволюции. Далеко не беспроблемными эти векторы выглядят сегодня даже на Западе – «колыбели» демократии, где эта система представлена в чистом и наиболее развитом виде. Тем более полна спорными аспектами тематика утверждения демократии в ее западных версиях на просторах огромного и многообразного незападного мира. Но не буду занимать время. Передаю слово для первого доклада профессору Виктору Михайловичу Сергееву, директору Центра глобальных проблем МГИМО и автору определенной концепции демократии.

В.М. Сергеев:

Прежде чем говорить о демократизации, надо понимать, что означает понятие «зрелая демократия». С моей точки зрения, наиболее зрелая форма демократии – это институционализация переговорного процесса между элитами и основными общественными силами. Те или иные формы президентской или парламентской модели правления, всевозможные демократические институты, как и демократия вообще, в известном смысле являются воплощением этой идеи. Возникает вопрос: как от общества, в котором такой переговорный процесс отсутствует (например, при восточной деспотии), перейти к демократии?

Здесь следует обратиться к историческому опыту. Таких типовых путей развития в истории, по существу, два. Один – это английский парламентаризм, представлявший собой своего рода площадку для переговоров между элитами общества – феодальной, церковной и городской. Постепенно в процессе институционализации этих переговоров формировались более сложные институты, парламент приобретал больше полномочий, пока в середине ХVII в. он не затребовал себе общую руководящую роль и – после революции 1688 г. – действительно не стал играть ведущую роль в английской политике. Причем следует подчеркнуть, что парламент там представлял только элиты, т.е. это была сугубо элитарная демократия.

В начале XIX в., по мере развития промышленной революции, возникло и активизировалось социальное движение, которое стало требовать расширения избирательных прав. И в конце концов эти права были расширены (хотя сначала существовал имущественный ценз, которой затем был снижен), а впоследствии права выбирать распространили и на женщин. Тогда-то и возникла фактически система полной демократии. При этом надо иметь в виду, что реальная власть из рук элит никуда не уходила. Процесс шел через кооптацию; в частности, во власть была кооптирована лейбористская партия. Таким же образом кооптировали и элиту профсоюзов. Тем не менее, в ХХ в. этот процесс привел к формированию в Англии достаточно прочной партийной системы, при которой у власти периодически меняются две партии, представляющие различные группы элит.

Таков путь демократизации, который прошло большинство государств Северной Европы. То же происходило в Нидерландах, Дании, Швеции, Норвегии. Важно понимать, что все эти страны – протестантские. Видимо, протестантизм сыграл определенную роль в том, что этот процесс произошел мирно, без революций. Именно «безреволюционность» является важнейшей чертой политических режимов Северной Европы; в большинстве этих государств сохранился даже институт монархии, что не мешает функционировать парламентской демократии, ибо современная монархия превратилась в монархию чисто представительскую. Шведский король, например, в свое время ездил на трамвае; такой он был демократ. Сейчас, правда, этого уже не происходит из-за угрозы терроризма.

Если же обратить внимание на юг Европы, то мы увидим, что там ситуация развивалась совершенно по-другому. В известном смысле Францию тоже следует причислить к югу, причем именно ее можно взять за образец. Дело в том, что французская элита, начиная с XVI в. – с эпохи религиозных войн и победы католицизма – отказалась от переговоров с общественными силами. По существу, после поражения сословной монархии во Франции установился абсолютистский режим, который вообще никаких переговоров с обществом не допускал. Это создало довольно серьезное общественное напряжение, потому что французское общество было на тот период уже достаточно развито. Там активно действовали энциклопедисты, Руссо, теоретик демократии Монтескье, который настаивал на важности разделения властей, досконально изучив и пропагандируя пример Англии. Нараставшее напряжение привело к тому, что монархия пала под давлением революционных масс. Великая французская революция, как известно, оказалась весьма кровавой: в Париже были казнены около 2 тыс. человек, а по всей Франции, по разным оценкам, погибли от 300 до 500 тыс. Революция закончилась установлением авторитарного режима Наполеона и началом 15-летнего периода тяжелых войн со всей Европой, в результате которых Франция существенно ослабла. Интересно, что в процессе реставрации, когда Людовик XVIII снова стал монархом, разговора об абсолютизме уже не было. То есть это была своего рода конституционная монархия: там выбирался парламент, правда, с имущественным цензом, как и в Англии.

Дальнейшая история Франции – это история революций 1830, 1848 и 1870 гг. Очередная революция произошла в 1958 г., но она ознаменовалась окончательным становлением политической системы в стране.

Таким образом, перед нами, условно говоря, есть две основных модели. Одна – это распространение институционализированных переговоров сверху вниз с вовлечением в этот процесс достаточно широких слоев населения. Втораяотказ от переговоров, усиление напряжения, приводящие к тому, что общество силой свергает абсолютистскую власть. После этого начинается тяжелый процесс адаптации к новым реалиям, который в ситуации Франции занял более 150 лет.

Эти два пути развития проецируются на историю практически любой европейской страны, так как процессы демократизации на деле хорошо просматриваются только в Европе. Поскольку вне Европы демократия устанавливалась либо силой с помощью иностранных войск, как в Японии, либо наследовалась от колониальных держав, как в большинстве стран Африки. Причем процесс наследования сопровождался серьезными эксцессами, и в большинстве африканских государств он до сих пор не закончился: демократическое правление перемежается там с диктатурами, военными переворотами и так далее.

Когда мы рассматриваем ситуацию, связанную с постсоветским пространством, для нас прежде всего важно то, что в нем функционирует довольно большое количество режимов, формально являющихся демократическими. Теоретически там существуют необходимые демократические институты, но они работают как некая машина, не наполненная демократическим содержанием; ведь реально переговоры с гражданским обществом не ведутся. Следовательно, с точки зрения, так сказать, политической культуры эти государства по своему характеру недемократические.

Наглядным примером являются события в Украине. После 2004 г. там фактически произошла революция. Потом появилась надежда на то, что элиты будут вести переговоры с обществом и, главное, – между собой. Но этого не случилось. Внутри элит возник острый конфликт. Все вы знаете, что Янукович, придя к власти, тут же посадил в тюрьму Тимошенко, что, конечно, вызвало большое недовольство народа. В конце концов произошел очередной виток революции, в который оказались вовлечены фашиствующие националистические элементы. Это привело к смещению президента Януковича. Причем радикализм в украинской революции систематически повторяется; в принципе экстремизм революционной демократизации характерная черта всех больших революций.

Французская революция постоянно сопровождалась массовыми эксцессами; в период английской революции Кромвель разогнал парламент и казнил большое количество людей. Испанская революция вообще закончилась гражданской войной. Во время португальской революции 1974 г. тоже проявлялись элементы радикализма; там этот процесс длился примерно полтора года, но потом его удалось блокировать. Мексиканская революция – это вообще нечто удивительное, потому что она продолжалась очень долго – примерно 15 лет – и сопровождалась серьезными эксцессами. Там в революционный процесс были вовлечены две крестьянские армии. Во время китайской революции тоже было много эксцессов.

Исходя из представленного сравнительного анализа, можно сделать вывод: если демократизация происходит революционным путем, то избежать ее радикализации чрезвычайно тяжело. А последняя никак не приводит к воплощению тех идеалов, ради которых, собственно, и совершается революция. Радикализация, как правило, ведет к прямо противоположному результату, то есть к установлению диктатуры. Поэтому, на мой взгляд, лучшим способом преодоления революционных эксцессов и тенденции к революционным изменениям вообще является институционализация переговорного процесса между элитами. Внутри элит всегда происходит напряженный процесс борьбы, существуют серьезные разногласия; их, однако, можно скрывать, утверждая, что существует полное единодушие. И наоборот, борьбу между различными группами можно институционализировать, сделав эти противоречия открытыми. Именно институционализация переговоров внутри элит, как представляется, – естественный способ избежать революционного развития ситуации.

Е.А. Нарочницкая:

Большое спасибо. У меня и, наверное, не только у меня неизбежно возникают вопросы и ремарки, но лучше, чтобы сначала прозвучали все доклады. Разумеется, у всех выступающих есть полное право сразу реагировать и на сказанное до них. Сейчас мы перейдем ко второму выступлению, которое, судя по названию, посвящено уже современной демократии. Я не знаю точно, что Тимофей Александрович вкладывал в суть формулировки темы, но для меня эта тема сконцентрирована прежде всего на проблематике эволюции современной демократии там, где она сложилась.

Т.А. Дмитриев:

Не совсем так. В моем выступлении речь пойдет о «демократизации» как функциональном и нормативном требовании установления демократической формы правления, а также о факторах, препятствующих данному процессу. В качестве примера я буду в основном ссылаться на случаи из политической истории Центральной и Восточной Европы в XX в.

Наиболее оптимальной отправной точкой для такого разговора является Первая мировая война. Прежде всего потому, что это была первая — после революционных войн эпохи Великой французской революции — война, которая потребовала масштабной политической мобилизации не только со стороны правительств и правящих элит, но и со стороны самых широких народных масс. Будучи вызвана необратимым нарушением европейского «баланса сил» и начавшись как война старого стиля между ведущими европейскими державами, она быстро переросла в «тотальную войну», главными действующими лицами которой стали уже не столько правительства, сколько народы и народные массы – как те, которым пришлось надеть солдатские шинели, так и те, кому довелось трудиться на нужды фронта в тылу. Это потребовало массовой политической мобилизации, что было невозможно без создания идеологий, способных оправдать в глазах простых людей те цели, которые противоборствующие страны преследовали в войне. Обращение к подобным идеалам было призвано не только способствовать мобилизации общественного мнения в воюющих странах в поддержку войны, но и завоевывать симпатии общественного мнения в странах, остававшихся нейтральными. Именно в этих условиях впервые, по сути дела, в современную эпоху лозунг «демократизации» приобретает огромную силу. Со стороны стран Антанты, особенно после февральской революции 1917 г. в России и вступления США в войну двумя месяцами позже, эта война велась и изображалась как война за демократические идеалы, за «свободу» и «демократию», против милитаризма и авторитаризма ведущих европейских держав Центральной Европы — Германии и Австро-Венгрии.

Е. А. Нарочницкая: Но только на последнем этапе, видимо?

Т. А. Дмитриев:

Да, особенно на последнем этапе, в 1917–1918 гг. Одновременно, в качестве дополнения к лозунгу «борьбы за демократию» добавляется требование «демократизации» для стран «Четверного союза» – Германии, Австро-Венгрии и Османской Империи, что в тех обстоятельствах означало их расчленение по национальному признаку. Иными словами, в ходе эскалации «великой войны» идея борьбы за демократические идеалы была дополнена идеей права наций на самоопределение. Хорошо известно, что в качестве политического императива принцип «права наций на самоопределение» был выдвинут в 1917 г. президентом США Вудро Вильсоном, с одной стороны, и лидером большевиков Владимиром Лениным – с другой. Однако уже в начальный период Первой мировой войны страны – участницы Антанты рассчитывали использовать его для ослабления своих геополитических противников. В одном из интервью времен войны (оно относится еще к сентябрю 1914 г.) Уинстон Черчилль, в ту пору – первый лорд британского адмиралтейства, довольно откровенно отметил: «Нам эта война нужна для того, чтобы реформировать географию Европы в соответствии с национальным принципом». Высказываясь в духе национального принципа, Черчилль, конечно же, откровенно лукавил: речь шла о реформировании политической географии вовсе не Европы в целом, а исключительно Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европы. О предоставлении, к примеру, государственной самостоятельности колониям стран – членов Антанты и речи не шло. Иными словами, с самого начала было понятно, что принцип национального самоопределения будет применяться сугубо избирательно для ослабления противников Антанты в «великой войне» – Германской, Австро-Венгерской и Османской империй. В 1918–1919 гг., после прихода к власти большевиков и выхода России из войны, этот принцип был применен и к территориям бывшей Российской империи, где независимость – при первоначально германо-австрийской и турецкой, а затем английской и французской поддержке (известный французский историк, специалист по России Элен Каррер д’Анкос называет эту схему «самоопределением под защитой») – получили Финляндия, Польша, Эстония, Латвия, Литва, Украина, Грузия, Армения и Азербайджан. Правда, после окончания гражданской войны в России независимость смогли сохранить только Финляндия, Польша, Эстония, Латвия и Литва. Все эти факты свидетельствуют о том, какое огромное влияние на послевоенное национально-территориальное размежевание в Центральной и Восточной Европе оказали интересы держав-победительниц (Англии и Франции), а в период до окончания войны – интересы держав «Четверного союза», создававших на оккупированных ими территориях бывшей Российской империи буферные государства-лимитрофы.

Именно здесь завязывается первый проблемный узел: к каким последствиям привела «демократизация» Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европы в сочетании с ее территориальной перекройкой по «национальному принципу» в 1918–1920 гг., и почему система национальных государств, созданных в этой части Европы, потерпела полное фиаско в конце 30-х годов. Выскажу предположение, что программа «демократизации» вкупе с избирательным применением принципа «национального самоопределения» и стали одними из важнейших ингредиентов той гремучей смеси, которая явилась одним из главных детонаторов Второй мировой войны и привела к краху послевоенного «версальского» переустройства Центральной и Восточной Европы.

Современная демократия как метод управления или как средство легитимации власти, или как система политических институтов – это, безусловно, наиболее оптимальная и желаемая форма правления в современном мире. Проблема, однако, заключается в том, что, победа идей демократии и свободы, ложась на неподготовленную для политического самоуправления наций почву, при отсутствии новых ответственных и компетентных элит может вызвать лишь разочарование масс в демократических идеалах и институтах и тем самым открыть дорогу антидемократическим и тоталитарным движениям. Война всегда расшатывает традиционные порядки, иерархии и формы лояльности, особенно если речь идет о проигравшей стороне. Как известно, проигравший платит дважды. Именно так произошло в Германии, Австрии и многих других странах Центральной и Восточной Европы после окончания Первой мировой войны, где в условиях существования массового общества и массовых политических организаций политическая мобилизация масс в сочетании с разочарованием в итогах войны привела к расцвету тоталитарных и антидемократических идеологий и к приходу к власти тоталитарных движений нового типа — фашистов и национал-социалистов, равно как и популистских движений правого толка. Иными словами, первая попытка демократизации Центральной и Восточной Европы оказалась дорогой в ад, вымощенной благими намерениями: война разрушила традиционные институты и устои, которые могли бы смягчить отрицательные последствия от резкой «демократизации» режимов Центральной Европы, воспрепятствовать взрыву страстей, поставить барьер на пути подъема тоталитарных идеологий и движений. Новые политические силы, которые вышли на арену в центрально- и восточноевропейских странах в 20-е годы, – это касается в первую очередь Австрии и Германии, – по сути дела оказались неспособными заменить собой прежний правящий класс. По словам английского историка Эрика Хобсбаума, если в 1920 г. Европа к западу от советской границы полностью состояла из выборных парламентских демократий, то в течение последующих 20 лет, начиная с «марша на Рим» Муссолини (1922) и до наивысшей точки успеха «держав оси» во Второй мировой войне (1942), происходило все более катастрофическое отступление либеральных политических институтов, которое в 30-е годы приобрело уже характер «панического бегства». Так, в Европе в 1918–1920 гг. законодательные органы были распущены или превратились в бесполезные придатки в двух государствах, в 20-е – в шести, в 30-е – в девяти, а немецкая оккупация во время Второй мировой войны разрушила конституционную власть еще в пяти государствах. Безусловно, нельзя сбрасывать со счета и экономический кризис 30-х годов, который повлек за собой резкое падение благосостояния целых народов, вверг миллионы людей в пучину бедности и отчаяния, однако огромную роль сыграли и другие факторы – политические, национальные и культурные.

Разочарование в демократических идеях и институтах наложилось на проблемы, порожденные перекройкой политической карты Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европы по «национальному принципу» после Первой мировой войны. Та Версальская система, которая возникает после Первой мировой войны на основании 14 пунктов президента Вильсона, создала, как справедливо заметил в свое время немецкий политолог Петер Глотц, пеструю карту бесчисленных и бессмысленных произвольных решений. Три миллиона венгров были рассеяны в качестве национальных меньшинств по нескольким соседним государствам, три с половиной миллиона немцев помимо своей воли оказались гражданами нового чехословацкого государства. Результаты референдума немецкого населения в Восточной Силезии, требовавшего присоединения в Германии, также были проигнорированы тогдашним «мировым сообществом». В Королевстве сербов, хорватов и словенцев в Югославии в единое государственное целое были объединены народы, длительное время находившиеся под властью Османской империи и исповедовавшие православие и ислам, и народы, бывшие подданными Австро-Венгрии и исповедовавшие католицизм. Как показал последующий ход событий, жизнеспособность этого многонационального югославского государственного образования оказалась не слишком высока. Наконец, Польша, восстановившая с 1918 г. свою государственность, с самого начала оказалась вовлеченной в конфликт со своими соседями на западе, юге и востоке. Участь национальных меньшинств в новообразованной «Речи Посполитой» (немцев на западе страны, литовцев – на северо-востоке, белорусов и украинцев – на восток) была горькой и незавидной.

Исторический опыт прошлого века подсказывает, что одна из крайне важных причин, по которой демократия в странах Центральной и Восточной и Юго-Восточной Европы в межвоенные годы (1918–1939) потерпела крах, коренится в культурной и национальной неоднородности населения этих новообразовавшихся государств, что повлекло за собой целый сонм проблем. Те национальные движения, которые смогли по итогам Первой мировой войны создать на развалинах старых империй (Германской, Австро-Венгерской, Османской и Российской) свои собственные национальные государства, практически сразу столкнулись с необходимостью вести жесткую борьбу за существование с многочисленными национальными, религиозными и этническими меньшинствами, представители целого ряда которых прежде относились к числу господствующих наций. Этническая, религиозная и культурная пестрота народонаселения провозгласивших свою национальную независимость государств не только служила мощнейшим препятствием для формирования стабильных демократических институтов и прозрачных правил политической игры, но и угрожала, как показал политический опыт межвоенного двадцатилетия, самому их национально-государственному существованию. Почему? Прежде всего, потому, что новые национальные государства унаследовали все пороки тех империй, на руинах которых они возникли, и кое в чем – даже превзошли их. Проблемы национальных меньшинств, их угнетения и дискриминации в новых национальных государствах стояли не менее, а даже зачастую более остро, чем в старых центрально-европейских империях. Переворачивание отношений между прежними господствовавшими народами, обладавших к тому же более высокой кодифицированной культурой – например, немцами и венграми, – и новыми «титульными» нациями также служило источником острейших противоречий. Хватало, однако, и других проблем. Новые элиты были незрелыми, неподготовленными к государственному управлению.

Неудивительно, что эта система смогла просуществовать не больше 20 лет и перестала функционировать в 1938–1940 гг. в результате новой перекройки геополитической карты Европы гитлеровским рейхом и инкорпорации сталинским СССР части независимых государств, возникших на развалинах бывшей Российской империи. Только маленькая Финляндия смогла отстоять свою независимость в ходе кровопролитной «зимней войны». Таким образом, крах демократических порядков, наступивший в большинстве стран этого региона в 20-х – первой половине 30-х годов, и замена их диктатурами и режимами личной власти в основном правоавторитарного и клерикального толка, в конце 30-х годов был дополнен крахом самой системы новых национальных государств, образовавшихся в Центральной и Восточной Европе после Первой мировой войны.

Что в этом плане принесло с собой окончание Второй мировой войны? По сути дела – принципиально ничего нового. Прежние национальные государства в Восточной и Центральной Европе были восстановлены – правда, не все из них в своих прежних территориальных границах; кроме того, в отдельных частях этого региона были проведены массовые этнические чистки и переселения, чтобы, как цинично, но откровенно заметил по этому поводу уже упоминавшийся сегодня У. Черчилль, «очистить стол». Тем не менее чудовищные зверства национал-социалистов в оккупированных странах Центральной и Восточной Европы, которые не только вели к уничтожению целых групп населения этих стран по этническому признаку, но и повлекли за собой колоссальное понижение моральных стандартов, позволили провести после окончания войны целый ряд принудительных переселений народов, сопровождавшийся нарушением норм справедливости, законности и даже убийствами, благодаря чему «в некоторых (но не во всех) регионах сложная прежде этническая карта была приведена в соответствии с новыми политическими границами» (Эрнст Геллнер). Речь идет прежде всего о массовой депортации немецкого населения из чешских Судет, земель по Одеру и Нейсе, переданных Польше, из Восточной Пруссии, а также о так называемом обмене населением (польским и украинским) на западных землях Украины. В итоге складывается парадоксальная ситуация: бóльшая национальная и культурная однородность некоторых стран Центральной и Восточной Европы стала возможной благодаря нацистскому террору во время войны и этническим чисткам и депортациям после ее окончания.

По ту сторону «железного занавеса», на западе Европы, из катастрофы европейской демократии 20–30-х годов были сделаны иные, но не менее серьезные выводы. Это – тот второй проблемный узел, которому я хотел бы посвятить вторую часть своего выступления.

Демократическое устройство послевоенной Западной Европы строилось с оглядкой на оставшийся в прошлом фашистский тоталитаризм 20–40-х годов, с одной стороны, и на надвигающийся коммунистический тоталитаризм с Востока – с другой. Поэтому речь в странах Западной Европы шла – и об этом стоит сказать прямо – о создании механизмов «ограниченной», или «управляемой демократии», которые, с одной стороны, не позволили бы масштабным экономическим кризисам (подобным кризису 20–30-х годов) разъесть социальную ткань общества, а с другой – предотвращали бы вторжение радикально настроенных масс в политическую жизнь страны, поскольку такая радикализация политики была чревата разрушением демократических политических институтов, о чем совершенно справедливо говорил в своем выступлении уважаемый профессор Сергеев. Первая задача была решена благодаря развитию европейского социального государства, гарантировавшего каждому гражданину европейских национальных государств определенную долю в их совокупном общественном богатстве.

Поиски средств и механизмов, способных решить вторую проблему – недопущение массовой политической мобилизации под тоталитарными и антидемократическими лозунгами – привели к созданию в высшей степени оригинальной модели демократии, существенно отличавшейся от либерально-парламентских режимов первой половины XX в. Ее отличительной чертой является наличие неизбираемых политических и правовых институтов, таких, как конституционные суды, что позволило Яну-Вернеру Мюллеру назвать эту модель западноевропейской послевоенной демократии «весьма ограниченной демократией». Институциональное ядро этой послевоенной модели демократии складывается из нескольких основополагающих принципов, главным, из которых, однако, являются следующий: конституционно провозглашенные и защищенные права человека и процедуры принятия обязывающих политических решений либо долгое время остаются неизменными, либо изменить их значительно сложнее, чем вопросы, которые регулируются обычным законодательством. «Именно стабильность стала главной целью, и по сути дела, путеводной звездой послевоенного западноевропейского политического переустройства. Партийные лидеры не меньше, чем правоведы и философы, стремились создать режим, способный предотвратить возвращение к тоталитарному прошлому» (Ян-Вернер Мюллер). Наконец, эксцессы, вызванные избирательным проведением в жизнь принципа «национального самоопределения», заставили правящие элиты ведущих западноевропейских стран, прежде всего Франции, Западной Германии и Италии, обратиться к идее европейской интеграции, накладывающей определенные ограничения на национальный суверенитет европейских демократий за счет создания наднациональных и панъевропейских неизбираемых институтов. Весь этот комплекс факторов в совокупности способствовал утверждению в странах Западной Европы в послевоенные годы стабильных и жизнеспособных демократических порядков.

И если теперь от анализа опыта двух волн демократизаций Европы, наступивших после двух мировых войн, перейти к анализу того, что волнует нас всех сегодня, – к событиям на Украине, то картина окажется напоминающей, скорее, ситуацию, сложившуюся в Центральной и Восточной Европе между двумя мировыми войнами, нежели ситуацию после 1945 г. Но есть и существенные отличия. Украина последних 20 с лишком лет дает уникальный пример попытки построения нового национального европейского государства и одновременно создания новой нации в условиях демодернизации, деиндустриализации и упадка индустриальной и инженерно-технической культуры, что на бытовом уровне ведет к резкому упрощению и архаизации всей повседневной жизни. Как подсказывает исторический опыт, причем не только европейский, это – не самые лучшие предпосылки для установления и упрочения в новом государстве политической системы, основанной на принципах демократии. Полагаю, что создать современное успешное национальное государство в форме демократической республики в условиях демодернизации и распада индустриальной экономики и культуры невозможно. Во многих сравнительных исследованиях, проведенных в XX в., показана устойчивая зависимость между уровнем экономического развития и перспективами демократизации страны. В то время как в последние десятилетия существовало и существует немало стран с авторитарными режимами правления, достигших больших успехов в экономическом развитии, обратных примеров, когда страны, находящиеся в плачевном экономическом положении, имели бы устойчивые и работоспособные демократические институты, практически не наблюдается. С этой точки зрения перспективы нынешней Украины выглядят весьма неутешительно.

Будучи в 1991 г. одной из наиболее развитых республик СССР с благоприятными стартовыми условиями (относительно компактная территория с развитой инфраструктурой, высокий уровень образования и профессиональной квалификации населения, отсутствие острых национальных, этнолингвистических и религиозных конфликтов, благоприятный климат, наличие выхода к теплым морям), Украина за 23 года независимости утратила большую часть этих преимуществ.

В качестве иллюстрации приведу несколько цифр. По валовому внутреннему продукту (ВВП) по паритету покупательной способности (ППС) на душу населения (по данным Всемирного банка на 2012 г.) Россия – 23501 долл. – находится среди относительно успешных восточноевропейских стран: чуть похуже Чехии и Словакии, вровень с Эстонией и Литвой и чуть лучше Венгрии и Болгарии. Белоруссия отстает от России в 1,5 раза, что немного хуже Болгарии и Румынии (15327 долл.). Белоруссия находится среди успешных развивающихся стран – Малайзии, Мексики, Казахстана.

На Украине ситуация гораздо хуже: ее уровень ВВП по ППС (на душу населения) –7298 долл. – менее трети российского и менее половины белорусского. Украина по этому показателю (на душу населения) находится на уровне ниже Китая, среди таких государств, как Таиланд, Алжир, Тунис, Египет. Более того, за последние 20 лет Украину обогнали страны, стартовавшие с гораздо более низкого уровня, – Болгария, Румыния, Мексика, Турция, Малайзия, Бразилия, Таиланд (http://polit.ru/article/2014/03/12/m_basis/). Таким образом, никаких оснований для оптимизма с точки зрения соотношения социологических переменных экономического развития и демократизации в отношении Украины просто-напросто нет.

Второй важнейший момент, о котором сегодня уже шла речь, – это степень политической мобилизации масс, их влияние на политику, прежде всего в обличье праворадикальных сил. И здесь необходимо отдавать себе отчет в том, что высокая степень мобилизации праворадикальных сил на Украине (без которой были бы невозможны ни радикализация самого «евромайдана», ни государственный вооруженный переворот, совершенный в 20-х числах февраля – в нарушение достигнутых незадолго до этого международных договоренностей – силами, настроенными националистически и предельно антирусски, причем не только в отношении «внешнего врага» – России, но и в отношении миллионов соотечественников) только усугубляет положение и вовсе не свидетельствует о том, что решение проблем, стоящих перед Украиной, будет найдено на пути переговоров всех заинтересованных сторон, на пути демократического компромисса. Кроме того, как известно, всякая мобилизация одних политических сил чревата контрмобилизацией ее политических противников, что мы сегодня уже можем наблюдать и в Крыму, и на Юго-Востоке Украины. Но это – путь к противостоянию, грозящему вылиться в полномасштабную гражданскую войну, а вовсе не к демократическому компромиссу, не говоря уже о том, что это приведет к утрате всех шансов на реальную, а не на декларативную демократизацию существующих политических институтов.

Третий важный момент сегодняшнего положения на Украине напрямую связан с фактором, который во многом загубил, если угодно, первую волну демократизации в Восточной и Юго-Восточной Европе в 20–30-х годах, а именно – с довольно большой культурной и национальной неоднородностью населения Украины. Современная Украина – наследница того политического образования в виде УССР, которое было создано большевиками в 20-е годы, исходя из их соображений политической целесообразности, и которое затем (сперва в конце 30-х, а потом во второй половине 40-х годов и в 1954 г.) «прирастало» теми территориями и населением, которые советское руководство считало необходимым включить в его состав. Несмотря на то, что в XX в. население Украины претерпело довольно существенные изменения в национальном, культурном и религиозном плане, там и сегодня в рамках одного государства объединены регионы и группы людей с весьма разными представлениями о своем прошлом, настоящем и будущем, придерживающиеся разных форм культурной, языковой и религиозной идентичности. В этих условиях попытки одной части украинского общества силой навязать другой свое видение прошлого, настоящего и будущего в качестве «единственно верного», также не способствуют поиску и заключению демократического компромисса по ключевым вопросам жизни страны, а ведут к прямо противоположным результатам. Более того, за все годы существования независимой Украины ее правящим кругам так и не удалось сформулировать такую общенациональную повестку дня, которая могла бы стать привлекательной для всех регионов и групп населения. Этот фактор культурной, национальной и религиозной неоднородности будет работать против быстрого выхода Украины из того масштабного и всестороннего кризиса, в который она погрузилась, поскольку, на мой взгляд, становление устойчивого демократического порядка требует высокого уровня культурной и национальной однородности населения, регионов и областей страны, а также тождества управляющих и управляемых.

Наконец, на процесс демократизации страны значительное влияние обычно оказывает поведение различных фракций правящего класса, а также политических деятелей, претендующих на роль «отцов нации», а также интеллектуалов как создателей и распространителей различных идей, задающих системы координат для политического действия и общественных дискуссий. Один из основных критериев состоятельности политической элиты в современном мире является ее способность создать действенный аппарат управления, при помощи которого национальное государство контролирует свои границы и управляет населением. Сегодня стало совершенно очевидно, что на Украине за годы независимости не удалось сформировать эффективно действующие государственные институты, которые могли бы решать проблемы «по мере их поступления» и не под дамокловым мечом политической мобилизации «улицы», зачастую умело направляемой заинтересованными «политическими предпринимателями» из числа той же правящей элиты. Увенчаются ли успехом попытки создать такой аппарат управления в будущем, – судить сложно, особенно если учесть, что степень самомнения и самооценки правящей украинской элиты (политической, деловой, как впрочем, и культурной), позволю себе такое сравнение, сплошь и рядом обратно пропорциональна ее деловой состоятельности, профессионализму и степени готовности выполнять взятые на себя обязательства. Учитывая все эти обстоятельства, будущее Украины, – при всех прочих равных условиях, – представляется мне глубоко драматичным и неопределенным.

Е.А. Нарочницкая:

Спасибо. Позволю себе два комментария. Получается, что демократизация, планировавшаяся после Первой мировой войны, предстает своего рода первым изданием процессов, происходящих в наши дни. Я говорю не о восточноевропейских транзитах конца ХХ в., в которых действовал целый ряд специфических условий, связанных с ликвидацией социалистической системы, а о проектах дальнейшей демократизации, призванной охватить весь мир. О том, что мы наблюдаем в самые последние годы и что, по мнению некоторых, является очередной, пятой волной демократизации. Параллели с началом Версальской системы просматриваются четко. Во-первых – роль внешнего импульса, то есть демократическая идея привносится во многом извне, даже если у нее находятся и местные сторонники. Во-вторых, конкретные решения, варианты политического устройства определяются во многом внешними игроками, и это же мы видим сейчас на Ближнем и Среднем Востоке, в Ливии, теперь и на Украине. В-третьих, демократизация «разбивается» о мультиэтничность, а, как мы знаем, Восток, Азия – это (за редкими исключениями) многоэтнические государства. Можно добавить еще одну параллель. Проведение границ в Центральной и Восточной Европе на Версальской конференции как минимум отчасти, если не решающим образом, диктовалось соображениями, никак не связанными с установлением демократии. Оно имело сильный геополитический подтекст, было итогом столкновения конкурирующих интересов ведущих держав, да и локальных сил меньшего масштаба. То же явление, разумеется, в новом преломлении, наблюдается и сейчас. В свете такого параллелизма и результатов той, межвоенной, «демократизации», последствия проекта демократизации ХХI в. выглядят не только туманно, но даже тревожно.

Второе соображение касается роли народа, элит и власти в рамках демократизации. И из концепции профессора Сергеева, и из выступления Тимофея Дмитриева следует, что демократия работает там, где она воплощается в определенном типе взаимодействия между элитами. А там, где мобилизуются и вступают в дело массы, результаты часто оказываются драматичными и несовместимыми с самой идеей демократии. Но разве здесь нет фундаментального внутреннего противоречия для демократической философии? Да, мы все знаем, что большинство теоретических концепций демократии вовсе не ставят во главу угла «власть народа» или «власть нации», как это делает якобинская концепция. Тем не менее роль народа (или общества) в них присутствует, хотя бы в виде правления от имени народа, для народа либо сменяемого всеобщим волеизъявлением представительства. Можно ли изъять народ из формулы демократии совсем? По крайней мере на политическом уровне, если отвлечься от чисто теоретических диспутов, я не знаю таких трактовок демократии, которые бы полностью выводили народ за скобки.

Другое дело, что реальная значимость межэлитных отношений в функционировании демократии говорит об огромной ответственности элит, о решающем значении их качества, их целеполагания. Если они способны играть роль посредника и связующего звена между обществом/массами и властью, тогда только, наверное, они могут считаться ключевым элементом демократического процесса. Но встает вопрос: в наше время, когда меняется пространственная логика действий экономической и политической элиты, когда размываются этические основы мотивации, можно ли возлагать надежды на то, что элиты будут справляться с такой миссией? В украинских событиях дефицит качественной элиты уже проявился самым драматическим образом. С этой точки зрения демократические перспективы Украины выглядят не слишком радужно. И не одной только Украины, не одного постсоветского пространства... Мне приходилось несколько раз слышать от западноевропейцев (высокообразованных, респектабельных, следящих за политикой интеллектуалов), что и в их странах разрыв между обществом и политическими элитами достиг давно не виданных масштабов.

На очереди – выступление, в котором, вероятно, среди прочего будет затронуто это явление. Название звучит крайне интересно, даже интригующе – «Метаморфозы постдемократической эпохи: демократия без политики». Предоставляю слово Петру Павловичу Яковлеву, руководителю Центра иберийских исследований Института Латинской Америки РАН.

П.П. Яковлев:

В оценках нынешнего состояния европейского общества все чаще речь идет о наступлении «постдемократической эпохи». Причем идея «постдемократии» ориентирована на страны, где демократические институты исторически глубоко укоренены, но правящие элиты весьма ловко научились ими манипулировать, обращать все себе на пользу. При этом исследователи, как правило, ссылаются на такие явления, как:

– очевидное усиление исполнительной ветви власти в ущерб законодательной и судебной, когда правительство (или администрация президента, что зависит от конкретной страны) практически напрямую, часто – «в ручном режиме», управляет другими ветвями власти, лишает их изначально делегированных прерогатив;

– колоссальный материальный «отрыв» элит от основной массы граждан. Вопрос не в том, что кто-то получает больше, а кто-то меньше, а в возникшем безумном, астрономическом разрыве между определенной частью элит, сплошь и рядом назначающих себе вознаграждения, самостоятельно определяющих, сколько они будут получать и чем они будут пользоваться, и основной массой населения, которая в значительной степени утратила (и в Европе это сейчас просматривается очень четко) перспективы улучшения своего материального положения. А еще совсем недавно это было естественным явлением: завтра я буду жить лучше, чем сегодня, а мои дети будут жить еще лучше. Теперь у очень многих нет уверенности в завтрашнем дне;

– кризис традиционных политических партий и электоральных механизмов. Данный тренд характерен для большинства европейских государств, где традиционные партии все чаще несут ощутимые потери на выборах, а сформированные ими правительства под давлением «снизу» нередко уходят в отставку раньше предусмотренного срока;

– появление новых вызовов, на которые у современного демократического государства нет эффективных ответов. Этот тезис распространяется и на многообразные внутренние проблемы, с которыми демократические режимы не в состоянии справиться (рост безработицы, особенно среди молодежи; неконтролируемые миграционные потоки; моральная деградация европейских социумов и т.д.), и на глобальные вызовы, перед которыми «пасуют» созданные западными демократиями межгосударственные объединения и организации.

Вообще следует заметить, что в начале XXI в. демократия оказалась в парадоксальном положении. С одной стороны, можно сказать, что она переживает всемирно-исторический расцвет. В самом деле: в последнюю четверть прошлого века сначала страны Иберийского полуострова, затем бывшие советские республики и государства Восточной Европы, Южная Африка, Южная Корея, некоторые страны Юго-Восточной Азии и, наконец, Латинской Америки по крайней мере формально перешли к более или менее свободным и честным выборам, включили механизмы разделения властей, создали условия для деятельности партий разной идейно-политической направленности. И государств, которые в настоящее время имеют подобные демократические режимы и инструменты, больше, чем когда-либо прежде.

Но это только одна сторона вопроса. Вторая и более существенная состоит в том, что по демократическим институтам паровым катком истории прошел процесс глобализации, придавший невиданную силу транснациональным бизнес-структурам. Причем этот процесс приобрел универсальный, всеохватывающий характер. Если раньше, допустим в 70-е годы прошлого столетия, когда мы только начинали анализировать феномен транснациональных корпораций, речь шла в основном об американских компаниях и монополиях стран Западной Европы, сейчас в той же Латинской Америке огромное количество (мы их называем мультилатинас или транслатинас), транснациональных корпораций, которые во многих отраслях успешно конкурируют и с американскими, и с европейскими, и с японскими, и с какими еще угодно компаниями. Я уже не говорю о китайских транснациональных корпорациях, задавливающих конкурентов на многих торговых и инвестиционных площадках. Возникли и российские транснациональные корпорации. То есть это процесс универсальный. И тут даже не очень важно, частные это транснациональные корпорации, или государственные, потому что они действуют примерно одним и теми же методами. И мне представляется, что демократия просто «не поспевает» за этим процессом усиления транснациональных бизнес-структур, которые укрепляясь экономически, финансово, усиливались и политически. И тут уже положение многих демократических институтов стало совершенно иным, во многом зависящим от крупного международного капитала.

Принципиально и то, что наряду с беспрецедентным усилением глобальных корпораций произошло снижение политического значения широких слоев населения.

Отчасти это было связано с изменениями в структуре занятости. Упадок тех профессий, благодаря которым возникли мощные профсоюзные организации, придававшие силу политическим требованиям масс, привел к фрагментации и политической пассивности населения. Оно было не в состоянии создать объединения, способные серьезно выражать его интересы. Такая трансформация политического места крупных социальных групп имела далеко идущие последствия для взаимоотношений между политическими партиями и электоратом, особенно заметно сказавшись на левых партиях, исторически являвшихся представителями групп, выталкиваемых на обочину политической жизни. Но поскольку многие текущие проблемы касаются массового электората вообще, вопрос ставится намного шире. Партийная модель, разработанная для эпохи становления демократии, постепенно превратилась в нечто иное — в модель партии нового типа, а именно – в «постдемократическую».

Можно сказать, что «постдемократия» – это система, в которой политики все сильнее замыкаются в своем собственном мирке, поддерживая связь с обществом при помощи политтехнологий — манипулятивных техник, основанных, главным образом, на рекламе и маркетинговых исследованиях, в то время как все формы, характерные для «классических» демократий, остаются на своем месте, но не оказывают ощутимого воздействия на ход политического процесса.

Обобщая, можно констатировать, что изначально перечисленные процессы были обусловлены несколькими базовыми причинами:

– изменениями в классовой структуре постиндустриального общества, которые порождают множество профессиональных групп, которые, в отличие от промышленных рабочих, крестьян, государственных служащих и мелких предпринимателей, так и не создали собственных автономных организаций для выражения своих политических интересов;

– огромной концентрацией власти и богатства в транснациональных корпорациях и банках, которые способны оказывать политическое влияние (порой – решающее), не обязательно прибегая к прямому участию в демократических процессах, хотя и имеют для этого все ресурсы;

– сближением политического класса с представителями корпораций и возникновением единой правящей элиты, бесконечно далекой от нужд подавляющего большинства граждан, особенно принимая во внимание возрастающее в XXI в. имущественное неравенство.

Глобальный кризис и последовавшая за ним затянувшаяся экономическая рецессия акцентировали указанные тренды с их негативными последствиями и подняли со дна политической жизни целый клубок проблем, затрагивающих практически все стороны функционирования европейских государств, подвергли суровому испытанию саму модель европейской демократии.

Однако сказанное выше не означает, что ситуация окончательно «зацементирована». На самом деле общественная жизнь весьма подвижна и чревата новеллами. В частности, важно отметить тот момент, что в условиях кризиса в европейских странах произошло заметное изменение структуры политического спроса. А именно: ценности и приоритеты докризисного периода (развитие демократических практик, сохранение политического равновесия, поддержание авторитета исполнительной власти, уважение основных государственных институтов и т.д.) подверглись эрозии и были задвинуты на задний план проблемами социально-экономического характера. Теперь требование защиты базовых материальных интересов большинства населения и изменения сложившегося порядка вещей стали одним из главных пунктов в рейтинге общественных запросов, ключевым элементом демократической повестки.

Одновременно можно утверждать, что в европейском обществе наблюдается расширение пространства политической борьбы, которая в увязке с конкретными экономическими задачами приняла ранее неизвестные непарламентские формы, материализовалась подъемом массовых протестных движений, участники которых, как правило, не находят в программах существующих партий и организаций адекватного отражения своих конкретных интересов. Другими словами, одной из характерных черт нынешнего состояния европейской демократии явилось то, что политический спрос стал заметно опережать политическое предложение.

Ответом на этот вызов и явилось рождение новых форм социального протеста, например, «движения возмущенных», первоначально сформировавшееся в Испании, а затем перекинувшееся и на другие страны Евросоюза. Все это – приметы так называемой антиполитики, неприятия населением существующих, системных форм демократического общежития и политической борьбы. Но можно сказать и иначе: новые демократические формы протеста в «постдемократическую эпоху» не получают адекватного политического воплощения, отсюда – феномен «демократии без политики».

При этом подчеркну, что «постдемократические» общества сохраняют отличительные черты демократии: регулярные выборы разных уровней, конкурентные политические партии, свободные публичные дебаты, защиту базовых прав и свобод человека, определенную прозрачность в деятельности властных структур. Но реальная политика делается сравнительно немногочисленной элитой и группами влияния, концентрирующимися вокруг властных центров и получающими от них исключительные привилегии.

Вместе с тем в ряде европейских стран, особенно пострадавших от кризиса, ужесточилась и традиционная межпартийная конкуренция, прежде всего между крупнейшими общенациональными силами. В отдельных случаях тактика противостояния превратилась в альфу и омегу действий оппозиции, а сползание в некоторых странах во фронтальную конфронтацию, похоже, стало нормой общественной жизни, что порождает политическую разбалансировку, постепенно начинает подрывать управляемость государством и в конечном счете может нанести европейской демократии непоправимый урон.

Крайне неприятным открытием для правящих кругов европейских стран стало то, что многие важнейшие институты не функционируют в должной мере.

Это, в частности, проявилось в серии резонансных коррупционных скандалов, прокатившихся почти по всей Европе и потрясших все ветви центральной и местной власти. Усилились требования реформы даже тех государственных институтов, которые совсем недавно были как бы неприкасаемыми. Например, института монархии в Испании. С точки зрения критиков нынешнего состояния дел, монархия должна стать более прозрачной, эффективной, функциональной и простой, т.е. – демократичной. Требование демократизации монархии само по себе парадоксально, симптоматично и говорит о многом.

Драматический характер приобретает проблема сепаратизма. Сепаратистские настроения разной степени интенсивности существуют в 30 странах Европы, причем в ряде случаев требования создания новых самостоятельных государств переведены в практическую плоскость и стали частью современной еврореальности. В Соединенном Королевстве основные коллизия развернулась вокруг требования независимости Шотландии (референдум по этому вопросу пройдет 18 сентября 2014 г.), в Испании резко усилилось движение за предоставление независимости Каталонии. Здесь референдум назначен на 9 ноября текущего года.

Похоже, что шотландцы и каталонцы имеют шанс стать пионерами в европейском «параде суверенитетов». На очереди – Страна Басков, Корсика, Сардиния, Северная Ирландия, Гренландия и Фарерские острова, Север Италии, часть Румынии с преимущественно венгерским населением и т.д. Все это свидетельствует об активизации общественно-политической дискуссии о будущем государственно-территориального устройства Европы, что не может в той или иной степени не повлиять на судьбу Евросоюза. Но характерно, что именно в «постдемократическую эпоху» этот вопрос стремительно перешел из плоскости идейно-правовых обсуждений (часто – весьма абстрактных) в сферу реальной политики и приобрел жесткие, конкретные очертания. Иначе говоря, сложившемуся демократическому устройству Европы брошен крайне опасный политический вызов.

Конечно, европейский сепаратизм родился не вчера. Но сегодня он щедро подпитывается весьма привлекательной для многих идеей о том, что отдельные территории в ущерб себе финансирует центральную власть и вполне могут существовать в «независимом режиме».

С учетом всего вышесказанного можно утверждать, что главной причиной современного упадка европейской демократии является резкий и усугубляющийся дисбаланс между ролью (интересами) корпоративных частно-эгоистических интересов и ролью (интересами) практически всех прочих социальных групп.

На фоне зафиксированной энтропии демократии все это ведет к тому, что реальная политика снова становится занятием узких элит, как в додемократические времена. Этот дисбаланс проявляется на самых разных уровнях: порой в виде внешнего нажима, оказываемого на правительство; порой как смена приоритетов самого правительства; порой в структуре системообразующих политических партий.

Тревогу вызывает следующее обстоятельство: указанные процессы столь мощны и масштабны, что обратить их вспять кажется делом нереальным.

Существует ли возможность хотя бы отчасти удержать современную европейскую (да и не только европейскую) политику от неумолимого сползания к постдемократии?

Теоретически да, но для этого требуются эффективная политика по обузданию корпоративной элиты и ее возрастающего влияния, общественная стратегия, направленная на реформирование политической практики как таковой, а также активные и целенаправленные действия, которые могут предпринять сами обеспокоенные и организованные граждане.

Е.А. Нарочницкая:

Спасибо, Петр Павлович. Кстати поднятая Вами тема очень важна для перспектив не только демократии как таковой, но и для перехода к ней. Ведь сложности демократизации проистекают далеко не только из внутренних особенностей стран и цивилизаций за пределами Запада. Это еще и продукт общих проблем, характерных сейчас для демократии как системы и идеологии. Более того, именно там, где нет глубоко укорененных демократических традиций, особенно сильно срабатывают те факторы, которые дают основания говорить о кризисных тенденциях в западной демократии, о наступлении постмодернистской демократии или постдемократии. Мы видели это на примере «транзита» в нашей собственной стране: кричащие социальные контрасты; специфическая мотивация элиты; превращение всего и вся, тех же партий и выборов в бизнес-проекты и так далее…

Теперь мы переходим еще к одному сюжету. Хочу напомнить, до сих пор все, что звучит на тему демократии в мировом теоретическом и общественно-политическом дискурсе, – безусловно западоцентрично. Но мы вступили в век, когда центр развития и инициативы смещается в направлении Востока и Юга. Азия не только играет все большую роль в экономике, демографии, мировой политике, но и начинает присутствовать на поле общественных теорий. Во всяком случае, без учета новейшего опыта азиатских стран уже нельзя развивать адекватные представления о модернизации, капитализме, конкурентоспособных моделях политического устройства. Этот опыт уже вызвал появление концепции восточноазиатских разновидностей демократии, которую, впрочем, далеко не все приемлют: некоторые политологи настаивают, что демократия либо есть, либо ее нет. Успех современного Китая оставляет открытым вопрос об альтернативах западной модели. Что может родиться в наступившем веке на стержне модернизированной китайской цивилизации? Будет ли это вообще демократия?

Итак, насколько то, что мы наблюдаем в Азии, выходит за рамки «особенностей имитационной/догоняющей модернизации», если использовать эту классическую западоцентристскую категорию? Закладывают ли национальные варианты модернизации в Азии основы для другого типа демократии или, может быть, для совсем иных конкурентоспособных форм общественного устройства? Об особенностях азиатских моделей демократизации говорить Сергей Иванович Лунев, профессор МГИМО и Высшей школы экономики.

С.И. Лунев:

В западной политической науке практически отсутствует стремление отказаться от европоцентристского (американоцентристского) взгляда на происходящие события и искать новую «миросистемную» парадигму. Возьмем для примера господствующую догму о глобальном процессе якобы неизбежной демократизации, которую рьяно отстаивают американские обществоведы, поскольку это полностью соответствует задачам и целям внешнеполитического курса США. Действительно, практически нет стран, где бы не проводились выборы в законодательные органы, внешне соответствующие западным демократическим принципам. Однако на глубинном уровне в очень многих регионах по существу нет сходства с тем, что принято считать едиными базовыми нормами западной демократии. Подобная ситуация ведет к потере четких ориентиров и у западного сообщества, нередко затрудняющегося определить, какие государства и регионы Юга реально соответствуют представлениям о демократии. Эта проблема решается крайне просто: западные политики и ученые объявляют страны «демократическими» и «идущими к демократии» либо «недемократическими» и «тоталитарными» в зависимости от соответствия их парастратегии (внешняя и внутренняя политика) интересам западного сообщества.

Вместе с тем чистой западной модели демократии на Востоке нет. Как правило можно говорить о формальной демократии, имитационной или иллюзорной. Можно также считать, что есть исламская демократия, тайваньская или японская. Но политические модели всех этих стран весьма серьезно отличаются от того, что существует в Европе, вернее даже в Западной Европе. Вхождение в Евросоюз стран Центральной и Восточной Европы заставляет западных экспертов писать о новых «демократиях» и закрывать глаза на реальную практику, когда политических оппонентов, накачав наркотиками, подкидывают к полицейским участкам соседних государств (Словакия); бывших премьер-министров и кандидатов в президенты, чуть было не победивших на выборах, сажают в тюрьмы (Румыния); отказываются от иностранных наблюдателей на выборах (Польша).

На Востоке было несколько волн демократизации. Первая волна, естественно, началась после достижения независимости (в Азии – на рубеже 40–50-х годов, в Африке – на рубеже 50–60-х). Конституции и прочие правовые акты писались западными экспертами или просто списывались с аналогов развитых стран. Однако это было очевидным забеганием вперед.

Через непродолжительное время лишь очень небольшому числу государств удалось сохранить нормативные институты (конституции, уголовные и гражданские кодексы, принятые после провозглашения независимости), да и то с довольно большими дополнениями и изменениями. Конституции были заменены или переработаны в соответствии с местными реалиями, всплывшими на поверхность вскоре после обретения суверенитета. Подверглись изменениям гражданский и уголовный кодексы, в которые стали включаться положения о поощрении традиционных форм организации, религиозного образования, форм пожертвований, о наказаниях за нарушение старых цивилизационных норм и введении самих традиционных форм наказаний и пр. Постепенно ограничивалось и влияние западной идеологии и массовой культуры: были введены ограничения на деятельность западных миссионеров и их школ, а также издательств; установлена довольно жесткая цензура на распространение западных фильмов, телепрограмм, художественной и учебной литературы. При этом запрещалось распространение произведений, не соответствующих местным представлениям. В итоге возвращение к традиционным цивилизационным нормам закреплялось не только в сознании, но и в официальной практике.

Даже в тех странах, где нормативные документы не менялись, они как правило крайне своеобразно применялись в реальной практике. Так, японская конституция 1947 г. была написана американскими специалистами, преимущественно офицерами, и японская сторона смогла изменить лишь незначительные положения (отказались от пункта, в котором значилось, что все земельные и природные ресурсы принадлежат государству, и однопалатный парламент был заменен на двухпалатный). Обратного движения здесь не произошло, но западная политическая модель была лишь внешней формой, тогда как конкретное содержание свидетельствовало о том, что влияние традиционных японских цивилизационных ценностей на власть постоянно возрастало, что вело к совершенно очевидной деформации западных политических норм.

Таким образом, в целом первая волна демократизации закончилась с нулевым, если не сказать с негативным, результатом с точки зрения установления западной демократии на Востоке. Однако западная политическая мысль отказывалась это воспринимать, поскольку всегда пыталась объяснить настоящее и будущее мироздания как прогрессирующую унификацию экономических и политических изменений в направлении заранее заданной европоцентристской «идеальной модели». Однако конкретная реальность демонстрировала невозможность построить в афро-азиатском мире достаточно гомоморфную модель, соответствовавшую западному прообразу. Постепенно в западном политологическом сообществе с 60-х годов стали появляться ученые, предостерегавшие от применения чисто западной методологии для анализа восточных обществ. Один из ведущих американских специалистов Л. Пай даже сформулировал 17 специфических закономерностей «незападного» политического процесса. Среди них, например, отсутствие строгого разделения между политической сферой, с одной стороны, и общественными и личными взаимоотношениями – с другой; политические организации – скорее носители определенного мировоззрения, а не выразители политических взглядов; значительное количество различных клик и кланов; гораздо меньшая по сравнению с Западом приверженность политических лидеров какой-либо стратегии; частое инициирование оппозицией революционного движения; слабая или вообще отсутствующая интегрированность участников политического процесса; постоянное появление новых лидеров; существенные различия в политических взглядах различных поколений; частое изменение отношения к легитимности тех или иных политических действий; слабое влияние политических дискуссий на процесс принятия решений; малое количество организованных групп интересов; доминирование лидеров харизматического типа; отсутствие стремления у политических лидеров четко высказывать свои взгляды на внутриполитические процессы (в отличие от международных проблем); излишняя эмоциональность лиц, принимающих решения.

Примерно в таком же ключе проходила и новая волна демократизации на рубеже 80–90-х годов. Действительно, можно говорить о явном смягчении авторитарно-тоталитарных режимов – Южная Корея, Тайвань, Пакистан, Непал и так далее. На Тайване в биполярный период парламент состоял из 314 человек, но на 242 места власти (лидеры Гоминьдана), которых тоже никто не избирал, просто назначали своих кандидатов из числа выходцев из всех материковых провинций (потому что в Китайской республике в законодательном органе должны были быть представлены все части Китая). Военные диктаторы Южной Кореи постоянно давали указания расстреливать протестующих мирных граждан. Так, в ходе подавления восстания в Кванчжу в мае 1980 г. были убиты, по данным оппозиции, 2000 человек, в основном молодые люди. Но опять произошел только отказ от наиболее жестких форм правления (военной диктатуры, абсолютных монархий и т.д.), а западная модель демократии оказалась лишь внешней формой.

Представляется, что крайне усилившаяся взаимозависимость мира касается, прежде всего, экономических и информационных реалий. Несравненно слабее проявляется политическая и культурно-цивилизационная глобализация. Эндогенные процессы, особенно в культурно-цивилизационной сфере, отличаются все большим своеобразием. Часто обращается внимание на поверхностные факторы. Действительно, мода и вкусовые привычки молодежи едины почти во всем мире. Европейский деловой стиль характерен для бизнесменов любой национальности. Наступление европейской техники, науки, образования и массовой (американизированной) культуры в настоящий момент не ведет к созданию одноцивилизационного мира, а, напротив, вызывает на Юге своеобразную реакцию отторжения. Данное отторжение может принять форму исламского фундаментализма, африканского негритюда, воинствующего индуизма и прочее. Даже в Японии происходит оживление традиционных религиозно-культурных представлений.

Наибольшее отторжение европейских норм и ценностей характерно для исламского общества. Исламский мир представляет собой настоящий суперрегион. «Мусульманская дуга» тянется от Северо-Запада Африки до Юго-Востока Азии, проходя и по территории России. В социально-экономическом плане здесь заметна огромная дифференциация. Помимо стран – экспортеров нефти и государств, вошедших в число достаточно благополучных (среди них есть потенциальные региональные лидеры, например, Индонезия и Иран), существуют многие мусульманские станы, находящиеся в тяжелом положении. Несмотря на внешнюю помощь, экономический рост здесь не поспевает за ростом населения. Когда экономика стагнирует или деградирует, то вместо формирования новых цивилизационных общностей, как правило, возрождаются старые культурные пласты, и культурные, религиозные и цивилизационные аспекты становятся ведущими в общественной жизни.

Единство исламского мира проявляется не в экономической, а, скорее, в политической и особенно в культурной сфере. Исламское общество, в отличие от западного, отдает предпочтение не интересам индивида, а «коллективистскому» развитию (одно из значений ислама, по-арабски, – «покорность»). Неслучайно трудно привести пример успешной демократизации мусульманской страны по западному образцу. Очень многие эксперты в качестве такого образца часто называют Турцию, что вряд ли представляется убедительным. Модель развития Турции, находящейся в тесном цивилизационном контакте с Европой на протяжении столетий, тесно связанной с Западом экономическими и военно-политическими отношениями в течение 60 лет, стремящейся стать членом Европейского союза (в связи с чем специально задавались параметры, отвечающие требованиям Европы), по-прежнему серьезно отличается от западных норм. Достаточно отметить постоянные вмешательства армии в гражданскую жизнь, что во многом в биполярный период связано с ростом влияния исламистов (а именно армия в Турции всегда являлась главным гарантом сохранения принципов «шести стрел» Ататюрка – национализма, народности, республиканизма, революционности, этатизма, а главное лаицизма). А ныне ограничением политической роли армии занимаются исламисты (правда, умеренные), находящиеся у власти.

В исламском мире вообще не может быть западной демократии. Это – не моя мысль, об этом постоянно говорят лучшие интеллектуалы исламского мира. «Арабскую весну» только западные политики и придворные политологи рассматривают как новую волну демократизации. На самом деле это – в первую очередь свидетельство нарастания глобального социального протеста, что доказывает даже повод, с которого она началась в Тунисе, считавшемся самой благополучной и вестернизированной страной Ближнего Востока. В декабре 2010 г. молодой человек с высшим образованием совершил акт самосожжения после того, как полиция запретила ему торговать овощами с тележки (единственная работа, которую он смог найти), а женщина из полиции ему дала пощечину (страшное унижение для мужчины в арабском мире). При этом конкретная практика арабского мира показывает, что даже формальная демократизация ведет здесь к усилению влияния исламистов.

Цивилизационные особенности Ближнего Востока характеризуются тем обстоятельством, что в обозримом будущем регион в целом не имеет перспектив создания системы науки. Здесь не возникнет новых связей между наукой и производством, а развитие будет продолжать базироваться на добыче сырья и промышленном производстве, не связанном с высокотехнологическими сферами. Неплохие статистические показатели арабского мира скрывают реальное положение дел. Страны Ближнего Востока и Северной Африки показывают результаты ниже среднемировых уже на уровне базового образования. Так, Кувейт, занимающий очень высокое место по душевому доходу и расходам на образование, всегда считался примером для остальных арабских государств. Однако кувейтские школьники традиционно занимают последние места на мировых олимпиадах по математике и естественным дисциплинам. В регионе существуют страны, в которых достаточно высок охват молодежи обучением в высшей школе, однако международные исследования фиксируют и значительные недостатки в преподавании точных и естественных дисциплин в арабских университетах, хотя доля выпускников по естественнонаучным и инженерным специальностям довольна значительна. Колоссальной проблемой являются слабые связи с внешним миром. Так, во всех арабских странах количество переведенных за год работ составляет пятую часть числа переводов в Греции и одну двухсотую в Испании, в которой за год переводится работ столько же, сколько было переведено за всю историю арабских стран.

В целом нарастание отчужденности между исламским миром и Западом представляется неизбежным.

Явная культурная специфика существует и в других регионах Востока, что не может не находить отражения в политической сфере. Даже в такой азиатской стране, обычно включаемой в понятие «Запад», как Япония, трудно не заметить колоссальные отличия ее модели от западной в плане организации и политической, и экономической, и социальной жизни. Неслучайно, американский профессор К. ван Вулферен на конференции в Токио заявил: «Мы не можем обнаружить гражданского общества в Японии … японское население не оказывает никакого воздействия на политические процессы … это – не настоящая демократия … у них нет свободного рынка». Япония, с одной стороны, проявляет высокую степень адаптивности и способности к самотрансформации в соответствии с меняющимися реалиями современного мира (отсюда дрейф в сторону западных моделей поведения), а с другой – демонстрирует приверженность многовековым традициям и подтверждает верность ключевым ценностям восточной цивилизации. Так, существует «вторичный характер» законодательной и судебной властей по отношению к исполнительной. Принципы парламентаризма, равно как и традиции публичного обсуждения государственных дел, были чужды японской политической традиции и закрепились в политической практике, скорее, под экзогенным давлением. Заметны слабость лидирующего начала главы исполнительной власти, формальный характер политических функций кабинета министров, доминирующая роль бюрократии в деле подготовки законопроектов и ее монополия на информацию. Общественный контроль над деятельностью исполнительной власти носит весьма ограниченный характер. Существует «фракционная система», когда основное значение приобрел баланс интересов между различными фракциями партии, а торг, переговоры и поиски консенсуса между их лидерами проходили «под ковром», то есть были абсолютно закрытыми. Партии практически нацелены исключительно на избирательный процесс, из-за чего они являются парламентскими, а не массовыми; для них характерна почти полная идеологическая аморфность, что особенно проявилось за последние 20 лет, а японский электорат демонстрирует все большую незаинтересованность в идеологии. Все это прекрасно показано в работе «Политическая система современной Японии» под редакцией Д.В. Стрельцова, выпущенной в 2013 г.

Цивилизационное поле, на котором осуществляется социально-экономическое развитие, очень обширно – от индивидуализма (этой основы западного общества) до коллективизма (свойственного традиционному восточному обществу) с огромным количеством промежуточных вариантов. Американской цивилизации присущ наиболее четко выраженный индивидуалистский путь, хотя и его нельзя назвать «крайним» (среди американских норм и ценностей есть немало групповых и общественных). Он позволяет США обеспечивать прогресс на путях либеральной экономики и полной, в западном понимании, свободы личности, но соответствует только американскому обществу с его исключительным историческим своеобразием. Западноевропейские государства, не говоря уже о североевропейских странах, отличает значительно меньший индивидуализм.

Континентальным странам Восточной Азии свойственен более традиционный путь, близкий к четкому коллективистскому вектору. Возможно, этим объясняется довольно легкое приобщение китайского общества и стран Индокитая к социалистическому опыту. Вместе с тем в 50-е и особенно в 60-е годы китайские руководители выбрали модель, не соответствующую традиционным нормам. Отказ КНР от обычной эволюционности и стремление революционными радикальными действиями («Большой скачок» в 1958–1960 гг., начало «культурной революции» в 1966 г.) обеспечить прорыв страны вызвали лишь огромные потрясения, потерю людских и материальных ресурсов и замедление экономического развития. Возврат же Китая на более традиционный путь в 80-е годы (отказ как от радикализма, так и от слепого копирования западных политических систем; проведение определенных рыночных реформ в условиях сохранения контроля единого центра над основными рычагами управления страной) за три десятилетия позволил ему выйти на второе место в мире по объему экономики, исчисленной по паритету покупательной способности. При этом, безусловно, опыт КНР – не идеален. Япония и Сингапур демонстрируют гораздо более удачный пример синтеза восточного и западного. Правда обращает на себя внимание интересный феномен: это удалось осуществить на практике, а теория оказалась недостаточно разработанной.

Новые индустриальные экономики Восточной Азии, которые отстают от Севера только в количественном плане, совершили прорыв в условиях существования авторитарных режимов с существенными элементами тоталитаризма. Цивилизационные особенности в организации производства и управлении обществом, а также в структурировании последнего, все нагляднее проявлялись в таких странах, как, например, Южная Корея, Индонезия и Таиланд. Только добившись значительных социально-экономических успехов, большинство стран Восточной Азии начали путь к внедрению ряда основных элементов западной демократии. Демократизация на Тайване началась после того, как за 50 лет душевой доход вырос в 120 раз. Так же обстояло дело и в Южной Корее, где уровень жизни в 50-е годы был намного ниже, чем в Северной Корее. Все стало меняться после 1962 г. Новый военный диктатор Пак Чжон Хи, придя к власти, заключил в тюрьму без суда и следствия крупнейших предпринимателей страны и выпустил их тогда, когда они приняли обязательства руководствоваться исключительно его указаниями по развитию производства, в том числе и технологического. Как это ни прискорбно, но именно с этого момента началось «южнокорейское экономическое чудо», приведшее за 11 лет к удвоению ВВП.

Для цивилизаций, окружающих «ядро коллективистского вектора», – российской и индийской – характерен срединный путь – развитие по широкому полю, но довольно далеко от чисто коллективистского и индивидуалистского векторов. Именно определенная близость к западной цивилизации по подходу к фундаментальным проблемам и позволила Индии установить политическую систему, которая (по сравнению со странами Юга) наиболее соответствует большинству западных параметров. В условиях низкого уровня социально-экономического развития в Индии не могли бы прижиться элементы западной демократии, если бы они уже не были заложены в комплексе ценностей (так, 3 тыс. лет назад в Индии существовали «панчаяты» – самоуправляющиеся общины, в дела которых государство практически не вмешивалось). Развитию событий в таком направлении способствовал и второй комплекс факторов – методы колониального управления.

Вместе с тем для Индии характерны и существенные отличия. Срединный путь развития этой страны (очень существенная роль государства в экономике, значительные ограничения на деятельность предпринимателей и т.д.) позволял многим советским ученым и политическим деятелям причислять ее к «странам социалистической ориентации», а американским президентам (политический строй) называть ее «самой большой демократией в мире». Социально-экономическое развитие Индии показывает, что и на этом пути, если он соответствует цивилизационным характеристикам общества, можно добиться существенного прогресса.

К сожалению, путь России, которой, как и Индии, свойственно развитие по срединному пути, в ХХ в. отнюдь не был таким гладким. Октябрьская революция «опрокинула» Россию на коллективистский путь, но очень скоро началось эволюционное движение к индивидуализму (но до традиционного уровня Россия в рамках советской системы так и не дошла). В 90-е годы уже была предпринята попытка выбрать чисто индивидуалистский путь развития. То, что Россия выбрала чуждую парадигму, привело к тому, что в первом случае значительный прогресс по макроэкономическим показателям сопровождался потерями десятков миллионов жизни, а во втором – социально-экономическим регрессом, фактически не имеющим мировых аналогов для условий мирного времени (по индексу человеческого развития уже за первую половину 90-х годов страна скатилась из третьей десятки в седьмую). Сейчас очевидно, что только новый возврат России к промежуточному положению может в какой-то степени смягчить положение.

Любая попытка слепо копировать чужую модель приводит к серьезнейшим последствиям, что показывает опыт других азиатских стран. Так, в период правления Реза Пехлеви Иран был «витриной» западной модернизации. К 1979 г. эта страна добилась существенного прогресса по макроэкономическим показателям, но все это сопровождалось ухудшением материального положения и статуса огромного числа крестьян, рабочих и значительных слоев мелкой буржуазии, которых, к тому же, пытались лишить традиций в повседневной жизни; потерей социальной перспективы для среднего класса и «белых воротничков»; полной неустроенностью большинства молодежи. Это и предопределило победу иранской революции. Таким образом, вестернизация может приводить незападные страны к краху, если они не предпринимают попыток адаптировать западные модели к своим конкретным условиям и способствовать постепенной трансформации менталитета автохтонного населения (иранская модернизация не затрагивала базовую сущность местной цивилизации, а предлагала лишь новые, вестернизированные формы).

Это не означает, что чужой опыт нельзя адаптировать к своим условиям. Так, России следовало бы присмотреться к таким сильным пунктам политического развития Индии, как неплохой уровень демократии на низовом уровне, особенно система выборности на местных властей, и полная независимость судебной системы. (Это существует даже на уровне штатов: в 1974 г. Аллахабадский Высший суд по существу лишил власти премьер-министра Индиру Ганди, что, правда, повлекло за собой первое и последнее серьезное отступление Индии от демократического пути –установление чрезвычайного положения.)

Нарочницкая Е.А.: В Индии независимость судебной корпорации – это, видимо, прямой результат преемственной элитарности. Вспомним, что писал Токвиль о ценности аристократии как носителя независимого духа.

Лунев С.И.: Да, конечно. Вот смотрите, Пакистан – это страна чисто имитационной демократии, демократической ее назвать невозможно. Но та же судебная система в Пакистане гораздо более независима, чем в России.

П.В. Святенков: Это тоже английское наследие?

С.И. Лунев: С одной стороны, английское, а с другой – результат воздействия элитарной индийской цивилизации. Пакистан – мусульманская страна, она так и создавалась (Пакистан в переводе означает Страна чистых), а ислам признает равенство всех мусульман. Но здесь тоже сохранилась кастовая система, конечно, довольно своеобразная. Здесь есть понятие «ашраф» – благородный.

Отмечу, что в Пакистане, как и в Индии, существует глубочайшее уважение к суду. Так, когда военный диктатор Первез Мушарраф (а армия в Пакистане – главная политическая сила) поссорился с Верховным судом и уволил в 2007 г. И. М. Чоудхури с поста главного судьи, это довольно быстро привело к его отставке, поскольку против него поднялась вся общественность. А армия отказалась предпринимать какие-либо действия по защите своего бывшего начальника штаба сухопутных войск Пакистана (в стране это – фигура номер один).

Хотелось бы подчеркнуть, что в Азии, очевидно, полагают, что экономика первична, и модернизация должна начинаться именно в этой сфере. Более того, в постбиполярном мире в восточной политологии появились новые концепты на основе противопоставления «индивидуалистического» Запада ­«коллективистскому» Востоку. Особое звучание приобрели идеи «азиатских ценностей», быстрое распространение которых было связано, прежде всего, с давлением Запада после распада биполярной системы на развивающиеся страны в целях приведения их к наибольшему соответствию с западной моделью построения общества и экономики. Это вызвало отторжение во многих благополучных государствах Восточной Азии, которые были воодушевлены экономическими успехами и не желали распространения в регионе пороков, свойственных индивидуалистической западной парадигме: высокий уровень преступности, распространение наркотиков, резкий рост разводов, проблема бездомности, расовое напряжение в обществе.

В регионе начали активно прорабатывать концепцию «азиатских ценностей», в которые включают семью как оптимальную модель организации, сильную клановую систему, дисциплину и повиновение, уважение к старшим, приоритетное значение общественного согласия, сильное государство. Данная теория выполняла две весьма противоречивые функции: 1) защитить ряд традиционных ценностей и объяснить их основополагающее значение для азиатских стран; 2) обосновать свой путь абсолютно необходимой модернизации, но четко показать ее неполное совпадение с вестернизацией. Таким образом, мы имеем дело с реальной попыткой синтеза восточных и западных норм.

Впервые об азиатских ценностях заговорил первый премьер-министр Сингапура (1959–1990) Ли Куан Ю, который, объясняя огромные социально-экономические успехи некоторых стран Азии, утверждал, что главным фактором столь быстрого роста был упор на подчинение авторитету группы, трудолюбие, семью, сбережения и образование. Интересно отметить, что наряду с «отцом сингапурского экономического чуда» основными теоретиками данной концепции стали представители высшей бюрократии страны, имевшие европейское образование, – дипломат, обучавшийся в Гарвардском и Кембриджском университете Томми Кох, бывший посол в США Чан Хенг Чи, получившая степень магистра в Корнельском университете, и бывший посол в ООН Кишори Махбубани – почетный доктор наук университета Дальхузи, одного из ведущих учебных центров Канады, где он в свое время стал магистром философии. Первоначально – в 80-е годы – концепция развивалась в духе конфуцианских ценностей: полноценное развитие образования; набор на государственную службу лучших студентов (как это практиковалось в императорском Китае); меритократический подход (выдвижение на руководящие посты наиболее способных людей, отбираемых из всех социальных слоев); бережливость и напряженная работа; почтительное отношение к старшим; патриархальное общество; социальный контракт между доброжелательными правителями и уважительными подданными (вариант «мандата Неба»). Определенное беспокойство властей Сингапура по поводу реакции мусульманской, индусской, буддистской и даосской общин на распространение конфуцианских норм заставило несколько переосмыслить концепцию «азиатских ценностей».

Томми Кох перечислил десять основных составляющих: избегание излишнего индивидуализма; поддержание крепкой семьи; преклонение перед образованием; бережливость и высокая норма сбережений; напряженная работа; коллективное взаимодействие в масштабах страны; достижение азиатского социального контракта; восприятие всех граждан как организаторов коллективного дела (членов коммуны); развитие всего, что морально благотворно; отсутствие абсолютной свободы прессы. Чан Хенг Чи отмечала, что от либеральной демократии азиатские ценности отличаются коммунитаризмом, уважением к власти, наличием доминирующей партии, сильным государством и централизованной, жестко иерархизированной бюрократией.

Концепция «азиатских ценностей» широко распространилась в Восточной Азии. Особую роль в продвижении данной теории сыграл премьер-министр Малайзии Махатхир Мохамад (1981–2003), способствовавший превращению Малайзии в современное государство с развитой экономикой, одну из самых передовых стран исламского мира. В своих работах он отрицает западную и советскую системы, апеллирует к традиционным нормам мусульманского и восточного общества, признает необходимость модернизации и инкорпорирования различных западных ценностей (в том числе и роли знания, хотя этот параметр он считает наследием раннего мусульманского периода). М.Мохамад известен и как критик исламского фундаментализма, и как сторонник точки зрения, что современная глобальная борьба с терроризмом является войной с исламом. Его характеристика «азиатских ценностей» весьма близка к взглядам его сингапурских коллег: ориентация на коллективизм и семью; уважение к власти; иерархично выстроенное общество; патерналистское, нелиберальное и сильное государство.

Данная концепция обрела множество поклонников в Китайской Народной Республике, в том числе и среди ее лидеров, которые неявно, но настойчиво, используют ее для оправдания специфики развития КНР в области демократии и соблюдения прав человека. При этом наблюдается стремление соединить традиционные принципы и социалистическую систему (конфуцианство оказывало существенное воздействие еще на первого лидера КНР Мао Цзэдуна).

Можно согласиться с Фрэнсисом Фукуямой, утверждавшим, что традиционные азиатские культуры начинают развитие с четвертого (культура) и третьего уровней (гражданское общество) и продвигаются вверх – ко второму (политические институты) и первому (идеология) уровням, а современная западная политическая мысль отстаивает обратное движение. Поэтому для традиционного Востока наличие институтов менее значимо, чем сохранение укоренившегося морального кодекса.

Среди противников идеи азиатских ценностей в Восточной Азии следует упомянуть, в первую очередь, политических деятелей, ориентирующихся на западное сообщество, – Далай-лама, бывший президент Тайваня Ли Дэнхуэй, лидер оппозиции Мьянмы Аун Сан Су Чи, бывший заместитель премьер-министра Малайзии Анвар Ибрагим и другие.

Особенно любопытно, что подобная концепция родилась в самой благополучной стране Азии – Сингапуре, который занимает лидирующее место в мире по такому показателю, как доля расходов на НИОКР в ВВП страны, уступая только Израилю и некоторым скандинавским государствам, Южной Корее и Японии (эта цифра составляет 2,7%). В стране насчитывается около 7 тыс. исследователей на 1 млн человек. Пятимиллионный Сингапур экспортирует высокотехнологическую продукцию на сумму более 120 млрд (для сравнения экспорт данной продукции США оценивался в 231 млрд, Германией – в 162 млрд, Францией – 93 млрд, Великобританией – 61 млрд долл.).

При этом не надо забывать, что в 1991 г. рухнула социалистическая система, а не сам социализм. И Китай, и Вьетнам являются социалистическими государствами, где существует монополия коммунистических партий на власть, а очень значительная часть населения не желает никаких политических реформ (в 2013 г. социологические опросы в КНР показали, что 85% китайцев «очень довольны» курсом своего государства, тогда как в США таких оказалось лишь 31%).

Что касается Тропической Африки, то идея о возможности построения здесь западной демократической модели может возникнуть только в воспаленном мозгу западного пропагандиста.

Ремарка: Главное случайно не надо переводить на английский, а потом с английского на русский. А через пять часов уже можно и не переводить.

С.И. Лунев: Кстати в Индии с английским дело обстоит очень хорошо, у них высшее образование в основном на английском языке.

П.В. Святенков: Это же второй государственной язык, да?

С.И. Лунев: Да, его вводили 15 лет, но дело в том, что на хинди говорит всего 40% населения. Я уже рассказал про языковую смесь в Индии. Поэтому английский и остался.

Е.А. Нарочницкая: Сейчас некоторые сторонники ликвидации особого статуса русского языка на Украине, кстати, обосновывают это опытом Индии. Говорят, он показал, что введение другого, уже объединяющего все население официального языка мешает формированию собственного общенационального языка.

С.И.Лунев: На самом деле, в Индии региональная субэтничность развивается даже быстрее, чем общенациональная, но интересно, что происходят оба процесса –укрепляются и паниндийские чувства, и субрегиональная этничность. Пожалуй, консолидация субрегиональной этничности идет быстрее, чем общей паниндийской, однако первый процесс не мешает второму абсолютно.

Е.А. Нарочницкая: Большое спасибо. Возникает, конечно, много вопросов, потому что и ареал огромный, и многие аспекты затронуты, и Ваша концепция сильно расходится с доминирующей как в международной, так в и нашей политологии. Но к нам присоединился Кирилл Евгеньевич, который переводит нашу дискуссию в русло того, что сейчас нас всех интересует больше всего, – то есть событий на Украине и вокруг нее. Пожалуйста, Кирилл Евгеньевич Коктыш, доцент нескольких кафедр МГИМО.

К.Е. Коктыш:

Коллеги, тема демократизации на самом деле сколь актуальна, столь же и объемна. Я постараюсь пойти по реперным точкам. Первое, что нужно понимать в отношении Украины и украинских традиций демократии, это то, что Украина всегда считалась гораздо более демократичной, нежели любое другое государство постсоветского пространства, но демократия эта реально базировалась на довольно сильной архаизации. То есть каждый регион был вотчиной одного-двух-трех олигархов, которые были достаточно сильны, чтобы отстоять себя, но при этом слабы, чтобы «съесть» кого-то другого. И Верховная Рада, таким образом, представляла собой собрание нобилитета, то есть это были не просто депутаты, а нобили, которые так или иначе кормились от своих регионов и по мере возможности пытались «производить какие-то смыслы». Но демократии такого типа, естественно, не позволяют это сделать.

Возьмем классическую концепцию демократии, которая, наверное, ближе всего к западной, процедурной концепции демократии и базируется на том, что власть должна быть слабой, а законы трудно изменяемыми для того, чтобы предоставить все возможности купцам и чтобы экономика таким образом развивалась. Но без появления каких-то общенациональных смыслов страна встает на путь «распила» и освоения советского богатства, что собственно и произошло в Украине, поскольку все это время запас просто проедался, страна оказалась в состоянии достаточно сильной архаизации.

Что сделал Янукович, каким образом спровоцировал майданные процессы? Он попытался монополизировать власть, то есть произвести какую-то зачистку ресурсов. Это достаточно быстро вызвало ответную реакцию: зачистка происходила в период экономического спада и, соответственно, вызвала сильное отторжение среди олигархов.

Вспоминаю свой разговор с одним из советников Януковича, который года полтора назад сказал: «Я не понимаю, что происходит: Лукашенко построил диктатуру за 15 лет, Путин сделал то же самое за 10 лет, мы это сделали за 3 года, почему у нас уже сейчас такие проблемы?» Так это звучало дословно. Понятно, что такого рода перекосы наложились на сильное обнищание населения, что и вызвало феномен «майдана».

В Украине появилась замечательная поговорка о новой традиции: каждые десять лет к власти приходят народ и Юлия Тимошенко. В общем это оказывается вполне справедливым, суда по тому, как развиваются события.

Интересный феномен: государство по природе своей – понятие абстрактное, которое вообще существует только в головах и постольку, поскольку граждане полагают его существующим. Если граждане решают, что государства нет, то его нет, оно исчезает в одну ночь, что хорошо знают все революционеры. Вот в Украине у нас вместо государства возник «майдан», и «майдан» оказался гораздо более легитимным, нежели государство. Это очень долгосрочный процесс, который, я думаю, на самом деле будет обуславливать украинские процессы в ближайшие годы. Потому что совершенно непонятно, как собрать эту абстракцию, как обеспечить себя доверием. В этом плане каждая власть рискует, скажем так, свалиться во французский цикл XIX в., когда каждые 7–10–12 лет даже при очень приличной власти возникал очередной бунт, когда революция стала традицией. То, что «майдан» у нас оказался первичнее государства, – это большая проблема.

Вторая проблема – это то, что «майдан» в самом себе содержал парадокс: это левый запрос с правым ответом. Революцию по сути возглавили олигархи, по крайней мере на момент капитализации революции, а сам запрос был социалистический, низовой и базировался, собственно, на установлении гуманитарной справедливости по той простой причине, что взяточничество и коррупция стали абсолютно тотальными. Пока же Украина получила классическое правительство министров-капиталистов. По моему мнению, это скорее не революция, а крестьянский бунт, потому что революция содержит хоть какой-то проект будущего, а они никакого проекта будущего не создали. «Майдан» в Украине уже называют великой рогульской революцией, потому что участники «майдана» – в основном рогули из сельской местности. Вот еще одна вещь, которая облетела блоги, – оставшиеся участники «майдана» на Крещатике разбили огород, вырастили лук, чеснок, петрушку, собираются завести пару свиней, то есть вполне нормально обустраивают привычный образ жизни. Жизнь налаживается, и почему бы не строить ее на станции метро «Крещатик»? Тут получается все вполне в здравом крестьянском духе.

Все это вкупе означает, с одной стороны, профнепригодность украинских олигархических элит, практически неспособных к выработке стратегии, а с другой – крестьянский, по сути, бунт, а не революцию. И привело это к тому, что революционные ценности, ценности демократии не наполнились никаким прагматическим смыслом. То, что обычно критически важно, например, в XIX в. Британия продуцирует в Индии демократические движения, но при этом все-таки производит очень понятные прагматические смыслы, – быть свободным в британском понимании означало покупать товары метрополии. В рамках американской максимы быть свободным – это иметь свободу наняться в транснациональную корпорацию на работу. То есть без таких прагматичных смычек, хоть каких-то, пускай национальных или транснациональных, эта вещь не работает – и здесь этого не состоялось.

В итоге с захватом власти ситуация только ухудшилась. Фактически сам механизм провала Януковича, уже многократно проговоренный, таков: по сути это были четыре противостоящих силы. Три из них – это политическая оппозиция, сам «майдан» (то есть, низы) и МВД, которое превратилось в третьего игрока с момента, когда Янукович дал команду на разгон «майдана», а на следующее утро осудил силовиков, и те, прекрасно понимая, что это не их игра, просто превратились в нейтральную силу. На этом фоне возникали такие вещи, как, например, штурм киевской мэрии «ради картинки», когда «Беркут» штурмует, а оттуда его поливают водой, и так далее. «Беркут» все-таки профессиональное подразделение, и понятно, что для того, чтобы зимой захватить здание, не надо никого штурмовать – достаточно отключить газ, электричество, воду и подождать, пока люди оттуда выйдут. Но раз штурм был в нарушение этих простых истин, становится понятно, что это была абсолютно договорная вещь, когда нужно было поработать именно «на телевизор» – никакого другого смысла за этим просто не было и быть не могло.

И наконец, четвертый игрок – Правый сектор. Такого рода экзотические группы выкармливает, как правило, сама власть, преследуя две цели: во-первых, это эскалация недовольства, когда всех недовольных можно собрать вместе и предложить хоть какую-то повестку дня, а, во-вторых, это замечательная электоральная технология – голосуйте за нас таких, какие мы есть, иначе «вот эти вот» придут к власти. Понятно, что Правый сектор – это примерно дюжина разных организаций – выходит из-под контроля, обеспечивает слом власти, и дальше мы получаем совершенно фантастические проблемы постреволюционной консолидации. То есть, как мы уже говорили, левая революция с правым запросом. Любая революция – всегда вопрос о ресурсах и их перераспределении. Но раздать деньги победившей армии невозможно, их просто нет. Отдать город на разграбление на три дня, конечно, можно, но этого никто не поймет, и это приведет к самым фатальным последствиям. Остается продемонстрировать хотя бы символический результат. Двигаться влево революция не может, потому что правительство сразу оказалось олигархическим. То есть введение социальной справедливости, мягкого социализма оказалось нереальным сразу. Остается движение вправо – то, которое очень сильно напугало Россию, и эта угроза на самом деле могла стать реальной. В этом случае остается возможность выплаты премии «армии майдана» за счет экспроприации тех, кто немножко не такой, как мы. Технология эта в первый раз была обкатана Бисмарком, который, объединяя Германию, приучил немцев, что можно поправить свои дела за счет того, что грабишь других немцев, которые немножко неправильные. Притом, как показала практика, те, кого грабили на первом этапе, на следующем этапе сами с удовольствием становились бенефициарами этого процесса. Здесь вполне было возможно продвижение на юго-восточные области с соответствующей экспроприацией, что привело в ужас довольно многих. Можно спекулировать о том, насколько обоснованы или все-таки переоценены были эти страхи, но факт остается фактом: вхождение России в Крым это движение перекрыло. Понятно, что любое правительство, если хочет устоять, теперь обязано каким-то образом это движение сдерживать. В противном случае возникает реальная угроза распада Украины на базовые социокультурные массивы, а Украина может насчитать, наверное, еще штуки четыре совершенно разных «Украин» и без пророссийского Крыма.

В итоге постреволюционная ситуация оказалась крайне сложной, когда двигаться невозможно ни идеологически, ни финансово. И тут возник эффект драки пауков в банке. На сегодня то, что мы наблюдали с убийством Сашко Билого, – это попытка оппозиционеров избавиться от Правого сектора, избавиться от него уже чисто физически и, собственно, зачистить всю ту массу, которая делала революцию, и куда-нибудь ее загнать. На мой взгляд, это весьма сомнительная вещь, скорее всего, это спровоцирует попытки Правого сектора перехватить власть еще до выборов. Ко всему прочему, учитывая, что социалистический запрос был все-таки довольно сильный, мы можем прогнозировать после февральской революции по доброй аналогии октябрьскую революцию – уже с левым запросом и левым предложением. Почему октябрь – да по той простой причине, что новый всплеск будет абсолютно точно коррелировать с завершением сельскохозяйственного цикла. Сейчас, не доверяя власти, все закопаются в огороды, каждый будет занят обеспечением собственной жизнеспособности и создавать запасы, а вот после того, как урожай будет убран, появится возможность для предъявления новых претензий к власти. Осенняя дестабилизация является очень сильным потенциальным вызовом.

Если говорить про последствия в плане демократии международного порядка, то здесь все совсем интересно, потому что сегодняшнее украинское развитие (особенно учитывая фактор Крыма) привело к достаточно сильному, пока не коллапсу, но надлому всего набора ценностей. То есть: тот факт, что Соединенные Штаты не смогли вступиться за формально прозападное правительство и не смогли противостоять российским действиям в Крыму, по сути, не только поставил под вопрос значимость каких бы то ни было демократических ценностей для Киева, но и вызвал процесс чудовищно глубокой переоценки ценностей, в первую очередь в странах Восточной Европы. До сих пор они базировались на постулате о том, что Соединённые Штаты смогут гарантировать безопасность, а получилось, что это вовсе не так. Более того, выясняется, что и к полноценным санкциям американцы тоже не готовы, потому что радикальные расхождения, радикальная ссора России и США может привести к чудовищно большим проблемам, в частности, к проблемам с выводом американских войск из Афганистана. Американцы уже посчитали: им это может обойтись дополнительно где-то в 150 млрд долл. К тому же, если выводить войска через «дружественный» Пакистан, то они превращаются в очень ценную ходячую мишень с амуницией. То есть в этом плане уже только афганские риски для США слишком высоки.

Если же Б. Обама реализует свое обещание снабжать Европу дешевым газом, то очень вероятно вхождение России в альянс с Китаем, чего бы Москва не хотела, но, скорее всего, это будет каким-то выходом. И самый тяжелый возможный российский удар – это продажа нефти за рубли, то есть удар по долларовой системе. Устоит ли она после этого или нет, и в каком виде – вопрос, конечно, спекулятивный, но совершенно не праздный и не умозрительный. Она действительно может не устоять, потому что без нефтяного обеспечения доллар непонятно что стоит. Если вспоминать ситуацию с Ираком и Ливией, то далеко не последним аргументом ликвидации режимов Хусейна и Каддафи был тот факт, что оба они начали продавать свою нефть за евро. Это как раз и было, наверное, решающим фактором.

Еще один вопрос, который уходит далеко за пределы восточноевропейского региона, – это мировой порядок, то есть тот факт, что теперь не очень понятно, в какой системе мы живем. Приведу фрагмент моего диалога с одним иностранным дипломатом, который сказал буквально следующее: «Мир изменился с Крымом. Сардиния собирается отделяться от Италии, говорят, мы – сарды, а не итальянцы; Корсика хочет отделаться от Франции, говорит, мы – корсиканцы, а не лягушатники; в Шотландии количество сторонников отделения выросло с 51 до 85 %». Что интересно: если мы до сих пор живем в Ялтинско-Потсдамской системе, то тогда мы получаем на сегодня уже семь действующих исключений: распад СССР, объединение Германии, две югославские войны (вторая из них завершилась независимостью Косово), раздел Чехословакии на Чехию и Словакию, восточный Тимор, который отделился от Индонезии, и Крым. Для любой системы семь исключений – это слишком много. Возникает вопрос: а как тогда? Ялтинско-Потсдамская система базируется на принципе суверенитета, то есть неделимости территорий, так чтобы можно было сохранить баланс сил. Если мы возвращаемся к Версальско-Вашингтонской системе, которая основывалась на праве наций на самоопределение, то тогда никаких исключений у нас нет, тогда у нас все нормально, но, собственно, ровно такой передел и спровоцировал Вторую мировую войну. Это тоже очень опасный путь.

Следующий логичный вопрос: а что делать теперь с международным правом? То есть мягкий вариант, который теоретически мог бы быть приемлем по окончании более или менее длительного периода публичных эксцессов, после того, как пыль осядет, когда, например, США признали бы за Россией право на какие-то исключения, будет перечеркнут референдумом в Шотландии, потому что с большой вероятностью Шотландия отделится от Соединенного Королевства без всякой воли на то Соединенных Штатов или России. То есть создать квазибиполярную систему не получится при всем желании. При этом обсуждать миропорядок всерьез, на таком уровне и так глубоко, наверное, сегодня тоже абсолютно никто не готов. И это тоже проблема.

Еще одна проблема сказалась и на майдане, и внутри Украины, и на ситуации после Крыма, – это тот факт, что на сегодня абсолютное большинство политиков стали заложниками той публичности, которая сложилась как раз перед Первой мировой войной. Тогда каждый политик, делая острое заявление, при следующем шаге становился заложником своих собственных слов и уже не мог маневрировать, не ставя под угрозу свою популярность и свою политическую устойчивость. То есть, ситуация очень близкая к тому, что мы имели в 1914 г., когда в итоге все оказались втянуты в войну при абсолютном нежелании воевать, но не видели иного способа выйти из положения, сохранив при этом лицо. Если вспомнить Карибский кризис, то там в аналогичной ситуации как раз спасли непубличность и возможность не занимать такой резкой позиции: Кеннеди и Хрущев проговорили десять часов подряд на одном из первых раундов, изолировавшись от публичности, и в силу этого не боясь ни возможных поражений, ни возможных компромиссов. Все получилось, когда процесс стал непубличным. Сегодня же этот ресурс оказывается весьма тонким, и это, конечно, тревожно, потому что не очень понятно, как действовать дальше.

Возникает еще одна проблема, которая, наверное, всколыхнет Европу и станет вызовом для Европейского союза. Опираясь еще на один разговор, уже с греческим дипломатом, могу сказать, что любая попытка Евросоюза сколь-нибудь существенно профинансировать Украину тут же вызовет возмущение Греции: «Куда вы отдаете наши деньги?». Вот и встает сложный вопрос и по поводу демократии, и по поводу того, как она может быть обеспечена. Ведь то, что демократия в сегодняшнем западном смысле слова ценна как процедура, по сути, она развязывает руки экономическим структурам за счет связывания рук государству и за счет фиксирования нормативных правил как трудноизменяемых либо малоизменяемых. Развитие, наоборот, как раз требует перехода на демократию другого типа. Демократия вообще как концепция только европейской истории насчитывает никак не менее десятка трактовок, и в этом плане интересно вспомнить позицию Руссо, согласно которой демократия является выражением воли большинства. То есть в этом плане демократия в Советском Союзе была демократией в чистом виде руссоистской, потому что она воплощала чаяния большинства, и, в общем-то, не заботилась о меньшинстве. Можно вспомнить ту же полиархию, где демократия представлялась как наличие большого количества центров, каждый из которых достаточно силен, но при этом и весьма слаб, чтоб кого-то еще при этом зачистить.

Так вот в сегодняшней ситуации, когда экономическая стагнация является, наверное, наиболее вероятной реальностью и для России, и для Европы, и для Соединенных Штатов, сами демократические ценности (в западном смысле) обречены что называется по-английски decline, то есть на постепенный упадок. Теоретически здесь возникает ниша для реконцептуализации самой демократии в духе либо руссоистском, либо в каком бы то ни было другом, когда можно было бы перейти к наполнению понятия демократия немного другими смыслами, каким-то образом все это расширить. Тем более, что кризис будет повсеместным, онтологическим, и, начавшись в Восточной Европе, где большинство режимов является условно демократическими, потому что они в первую очередь либо национально, либо националистически ориентированы, пойдёт дальше. В этом плане сегодняшнее признание демократичности, по большому счету являющееся признанием и легитимацией «своего», члена своего лагеря, и не особо заботящееся о корреляции с той внутренней реальностью, которая на самом деле есть, – обречено на коллапс.

И здесь возникает очень серьезный вызов и в отношении стран Восточной Европы, потому что переоценка ценностей, то есть переосмысление системы координат, когда один центр влияния, как выяснилось, был переоценен, а другой – недооценен, – станет болезненным процессом, который на первых порах предсказуемо будет скатываться в истерику. Я сейчас проехал по Восточной Европе и могу оценить о реакцию на крымские события: сказать, что она далека от спокойного рационального восприятия, – это ничего не сказать. Это достаточно сильная эмоциональная реакция и истерика даже у вполне рациональных людей, это пробуждение самых худших фобий в отношении России, и это та вещь, на которую тоже нужно как-то отвечать, потому что проблема, на которую вовремя не ответили, будет потом стоить намного дороже.

Здесь будет востребована какая-то реконцептуализация картины мира Восточной Европы, которая бы как минимум учитывала факт наличие двух центров. Судя по отдельным заявлением, этим уже занялись поляки, традиционно претендующие на интеллектуальное лидерство в восточноевропейской ойкумене. Надо отметить, что опыт такого лидерства у Польши есть, потому там уже начали рефлексировать и конструировать, в то время как в остальных странах региона пока идет лишь неотрефлексированная эмоциональная реакция на произошедший онтологический сбой.

Теперь – о самой Украине, о развитии украинской революции. Честно говоря, хороших сценариев выхода из сегодняшней ситуации я не вижу. Если Украина сможет стабилизироваться, а это ни кем не гарантированный вариант, потому что экономическое развитие, уровень задолженности и неготовность хоть кого-то снабдить все это деньгами плюс отсутствие структур внутреннего доверия – все это приведет тому, что там и дальше будут назревать новые и новые вызовы. Соответственно мы получаем либо тревожный сценарий, когда Правый сектор захватывает власть, и Россия будет вынуждена каким-то образом выполнять свои обязательства по защите юго-востока Украины, что было бы нежелательно, но, возможно, другого выхода в силу фактора публичности у нее не будет. Либо это консолидация на антироссийской почве, что в любом случае будет сильно бить по сегодняшней революционной идентичности, поскольку устойчивая идентичность строится все-таки на победе, а не на поражении. То есть сегодняшнее поражение может стать фактором долгосрочной эрозии той украинской нации, которая складывалась на майдане, по сути, галицко-волынской. Здесь тоже пока остается не слишком широкий простор для действий, но что-то делать нужно, по крайней мере в плане понимания степени сложности ситуации. Потому что в случае худшего сценария, то есть радикализации ситуации на Украине и необходимости защиты Россией юго-востока, наверное, мы с большой вероятностью получим окончательно сломанный мировой порядок и необходимость для России менять базовый образ жизни и переориентироваться на азиатские центры власти и центры силы.

В случае умеренного варианта развития ситуации, не по худшему сценарию, мы, наоборот, принимая во внимание санкции, получаем возможность достаточно интенсивно развивать страны Таможенного союза. В первую очередь это касается Беларуси, которая сохранила индустриальную идентичность, и в значительной степени Казахстана – по той простой причине, что сейчас внутри ТС нужно будет производить большое количество товаров, которое до этого можно было покупать за рубежом. Говоря про внутрироссийские интересы, можно вспомнить, что умеренные санкции – визовые, конфискационные – позволили Беларуси вырастить национально ориентированную элиту, уже хотя бы потому, что та была вынуждена инвестировать все деньги у себя на родине. Собственно тот же самый процесс в России может быть достаточно позитивным, но вопрос, конечно, в степени – чтобы процесс не пошел в режиме тотального разрыва, тотальной автономизации.

В итоге получилось, что украинские события, будучи в первую очередь внутриукраинскими по своей природе, довольно быстро перешли на региональный, а оттуда – и на глобальный уровень, как и в 1914 г., когда все началось с Сараево. Под вопросом сегодня оказался и мировой порядок. Что и как с этим делать – вопрос открытый, но необходимо понимание того, что ситуация крайне многомерная, очень сложная и требует деликатного подхода, потому что сломать все очень просто.

Е.А. Нарочницкая: Спасибо, Кирилл Евгеньевич. Украинскую тему продолжает Алексей Александрович Токарев, научный сотрудник центра глобальных проблем института международных исследований МГИМО.

А.А. Токарев:

Применительно к демократизации, я, конечно, не стал бы говорить о той демократизации, которая существует в рамках доктрины расширения демократии, потому что, на мой взгляд, это некий сарказм, который придумали политики. Демократия, конечно, не переносится ни на крыльях бомбардировщиков, не передается через рукопожатия госсекретарей, через листы книжек Джина Шарпа. Это все иллюзия, политический концепт, когда говорится о демократии и демократизации в этом смысле. С другой стороны, я не готов согласиться с тем, что демократизация имеет место, когда технология превалирует над сутью. То есть неважно, кто участвует в технологиях – Соединенные Штаты, Запад или Россия, как это было на Украине в 2004 г. или только лишь Соединенные Штаты, как это было в Грузии в 2003 г., – но это тоже не демократия, это тоже не процесс демократизации. Я вижу демократизацию как процесс гораздо больше объясняемый внутренними причинами, нежели внешними, технологическими. Я крайне редко цитирую президента Путина, но вот когда-то он весело пошутил, сказав Джорджу Бушу, что нам совершенно не нужна такая демократия, как в Ираке, мы не хотим, чтоб она такой была. Он оппонировал как раз в технологическом смысле.

Говоря о демократизации, я бы условно выделил два вида – большая и малая. И большая – это приближение к девяти политическим институтам, семь из которых описал американский политолог Роберт Даль, и двум, которые потом дописали его коллеги Тери Линн Карл и Филипп Шмиттер. Все это достаточно просто: если государство в своем развитии приближается к этим девяти институтам, то идет демократизация, если отдаляется, то происходит дедемократизация. А малая, это то, что часто в СМИ называют даже не демократизацией, а массовым движением. Вот это массовое движение на Украине гораздо более развито, чем в России, и в этом смысле, в малом, Украина все-таки более демократичное государство, чем мы. И возникает вопрос: когда заканчивается демократизация? В смысле большом на Украине она, по сути, и не начиналась, потому что за последние десять лет – ни при президенте Ющенко, ни при президенте Януковиче – приближения к этим девяти институтам не происходило. Режим Ющенко когда-то очень хорошо описала журналистка Катерина Малыгина: «Кучмизм заменяется кумизмом». «Люби друзи», кумы президента Ющенко назначались на руководящие посты. Сам президент Ющенко творил вещи, которые в демократическом режиме в принципе невозможны: он ликвидировал суды, он увольнял судей, и они вместе с премьером Тимошенко осуществляли давление на судей. При этом свободные СМИ, критика президента, критика власти и массовый протест – все это сохранялось. То есть, с одной стороны, правила игры не просто нарушались, а было в принципе непонятно, каковы эти правила. С другой стороны, отдельные признаки демократического режима на Украине сохранялись.

Президентство Януковича, несмотря на то что это время все считают расцветом коррупции, наверное, менее демократичное в смысле продолжения существования неопатримониального режима, когда вокруг президента возникает несколько клиентел. С точки зрения развития коррупции президентство Януковича не намного хуже, чем президентство Ющенко. В 2008 г. на Украине уровень борьбы с коррупцией оценивался на 2,8 из 10, в 2011 г. – 2,3 и сейчас тоже 2,3. Это данные агентства «Transparency International». То есть миф о том, что при Януковиче коррупции стало гораздо больше, видимо, обусловлен какими-то личностными моментами. Потому что золотой батон и Межигорье как музей коррупции ложатся на разделенное сознание людей очень хорошо. Когда люди видят золотой батон и Межигорье, и дом генпрокурора Пшонки, который был изображен в цезаристских одеждах с венком на голове, они сразу начинают понимать, насколько неадекватна эта власть. Но говорить, что она воровала больше, чем предыдущая, тоже нельзя. Уровень коррупции остается примерно таким же.

Я говорю про символизм, про важность этого символизма, потому что гораздо проще рассылать золотой батон, что происходит в моей сфере общения, когда люди присылают: а вот смотри, батон из золота, а зачем? Чем посылать скучный рейтинг «Transparency International». Это, конечно, гораздо сложнее ложится на сознание.

А та самая малая демократизация на Украине и не заканчивалась, потому что, даже несмотря на то, что в «Беркут» летели коктейли Молотова, несмотря на то, что нарушались правила игры (продолжая мысль Кирилла Евгеньевича), народ в логике Жан-Жака Руссо использовал право на вооруженное восстание. То есть, если в какой-то момент народ перестал воспринимать государство как существующий конструкт, государство действительно перестает существовать. Вот этим хоть как-то можно оправдать радикалов на улице Грушевского.

Народ имеет право осуществлять революцию, если его в какой-то момент не устраивает правительство. Неслучайно в теме моего выступления есть часть «Майдан vs Правый сектор», потому что стратегия российских СМИ, преимущественно государственных, была отождествлена в массовом пространстве вот этих двух концептов, даже топонимов – «майдан» и рядом улицы Грушевского и Институтская, на которых в одном месте были настоящие, хорошо подготовленные боевики, а в другом – абсолютно мирные люди, которые выступали за смещение власти, но не радикальными методами. И я никак не могу сказать, что это люди из села. Возможно, там и были люди из села, но, скорее, это – украинский средний класс. И совершенно не могу говорить о том, что «майдан» – это такая рагульская революция.

К.Е. Коктыш: Если проанализировать состав погибших применительно к регионам, то получается, что абсолютное большинство погибших – из трех областей – из Тернопольской, Ивано-Франковска и Ровно.

А.А. Токарев: Но «Небесная сотня» – это не «майдан», это – представители агрессивных боевиков.

К.Е. Коктыш: Но при этом, коллеги, показательно вот что: из «Правого сектора» нет ни одного погибшего среди сотни «майдана», что все-таки говорит о том, что это были демонстранты, а не боевики. То есть в этом плане выбор все-таки более или менее репрезентативный.

А.А. Токарев:

Еще одно – про правый сектор. Не могу согласиться с логикой, что правый сектор выращивался для того, чтобы пугать. Бандеровской страшилкой на Украине был проект «Свобода». Радикально-националистическая партия, которая стала системной, была абсолютно выгодным спарринг-партнером для «Партии регионов» и для Виктора Януковича. А проект «Правый сектор» возник прямо в конце декабря 2013 г., этот проект – пока что конгломерат организаций, он совсем недавно (22 марта) стал партией на базе УНА-УНСО, а до этого это был не проект. Чтобы дети на востоке Украины не капризничали, их пугали страшилкой про Тягнибока и «Свободу», вовсе не «Правым сектором». «Правый сектор» сейчас становится таким, я бы сказал, третьим сектором, он несет опасность, прежде всего, власти.

Теперь – про убийство Музычко. Есть такой блог в Интернете, его ведет силовик из спецназа Ингушетии, который борется с терроризмом, недели три назад он опубликовал письмо, что его коллеге из Украины поступил заказ на Музычко и достаточно подробно описал то, что произойдет, и через три недели это произошло. Так что я не думаю, что смерь Музычко – это дело рук оппозиции, хотя она была выгодна и ей, потому что они избавились от абсолютно одиозного человека, который таскал их прокуроров за галстуки. Эта смерть выгодна и самому «Правому сектору», и конкретно Ярошу, потому что Ярош пытается сейчас легитимировать сам «Правый сектор», превратив его в партию и пойдя на выборы. При этом сам Ярош не является таким уж нерукопожатым, как это пытаются представить российские СМИ. Он встречался с Януковичем примерно 22 февраля, вел с ним переговоры, о чем, правда, неизвестно, но тем не менее он не нерукопожат.

Что касается дальнейшего развития событий, то, на мой взгляд, есть два сценария. Первый – дальнейшая легитимизация «Правого сектора» и вхождение их во власть, когда Ярош получит хотя бы пост министра внутренних дел. Это сильно зависит от того, что будет делать нынешний министр Аваков, которому «Правый сектор» бросил вызов и который этот вызов принял. Правда, в свойственной ему манере через «Facebook». Я иногда думаю, что он гораздо больше блогер, чем министр. А большая часть бойцов «Правого сектора» в этом сценарии войдет в национальную гвардию, и они таким образом смогут легализовать то оружие, которое захватили во Львове и в Тернополе. А второй сценарий – радикальный: если «Правый сектор» продолжает, будучи воинственно настроенным, оппонировать сегодняшней власти, которая не имеет рычагов влияния на него, тогда – здесь я согласен с Кириллом Евгеньевичем – возможен крымский сценарий. Если «Правый сектор» действительно придет к власти или нынешняя власть с ним не справится, тогда Россия будет вынуждена если и не вводить войска, то каким-то образом поставлять туда тех самых «зеленых человечков».

Что касается ближайших президентских выборов, то 8,2% – у Тимошенко, 8,9% – у Кличко, при этом в два раза больше у Петра Порошенко. Роль России у нас не очень заметили. Но неделю или полторы назад в программе «Вести» вышло большое интервью с бывшим руководителем СБУ Александром Якименко, в котором был такой магистральный сюжет: снайперы, уничтожившие 22 февраля и «Беркут», и демонстрантов, связаны с Парубием – главой совета национальной обороны и безопасности – и с Порошенко. Этот сюжет пока что особенно не развивают, но он был вброшен. Потом, я думаю, было замерено, насколько отреагировала та же «блогосфера». Она сильно не скакнула, но в случае, если Порошенко не будет для нас кандидатом номер один (а раньше он был абсолютно рукопожат, договороспособен; буквально в июле он приезжал в МГИМО на конференцию и абсолютно спокойно со всеми общался, то есть он не националист, и, я думаю, что для Кремля он не самая плохая кандидатура из тех, что там есть), если мы не договоримся с ним, я полагаю, в России начнут активно нагнетать эту тему со снайперами, которых якобы финансировал Порошенко.

Е.А. Нарочницкая: Спасибо. Теперь, пожалуйста, вопросы.

В.Е. Романов: Я – обеими руками за присоединение Крыма и – отдельно –Севастополя. Тем не менее в последнее время эксперты, в том числе украинские, утверждают, что объективно присоединение не только повлекло за собой мощный рост антироссийских настроений, но и несколько затормозило те интеграционные процессы, которые шли на юго-востоке Украины и имели пророссийскую направленность.

К.Е. Коктыш: Абсолютно верно; на данном этапе так оно и есть.

В.Е. Романов: Понимаю, что сослагательного наклонения быть не может, но тем не менее, если бы не произошло присоединения, насколько реально было бы предполагать, что дальнейшее развитие событий в Украине способствовало бы расширению процессов интеграции на юго-востоке страны? Со всеми последствиями более легкого и оправданного для нас вмешательства? Или же эти процессы были бы задавлены и потому такое предположение вообще не имеет права на существование?

К.Е. Коктыш: Думаю, что здесь сыграл роль внешний фактор. Очевидно, что Россия опасалась появления натовских кораблей в Севастополе (это было главным фактором при принятии Москвой решения). Ведь если бы натовские корабли, пусть по призыву слабого правительства, оказались в родной бухте, на следующий же день Путин не был бы президентом. С точки зрения допуска НАТО к нашим границам потеря Крыма была бы абсолютно фатальна. Поэтому в данном случае в расчет принимались соображения совершенно иного порядка нежели «защита русских» и тому подобное. Все это было глубоко вторично по сравнению с военно-стратегической необходимостью, как в тот момент она понималась. Насколько эти опасения имели под собой реальную почву, можно определить только при наличии полной информации, которой у нас нет. Но, учитывая, что американский авианосец подошел к Босфору, такая опасность воспринималась минимум как реальная, Турция могла бы пропустить этот авианосец в Черное море. Если бы не внешние факторы такого рода, то Россия, ничем особенно не рискуя, через два-три месяца экономических трудностей в Украине могла бы обеспечить приход там к власти пророссийского правительства. Ведь структурная зависимость Украины от России такова, что добиться желаемого результата можно было без всяких проблем.

С.И. Лунев: Зависимость всегда была высока, но мы не видели в Украине ни одного пророссийского правительства.

К.Е. Коктыш: Потому и не видели, что тот, кто был номинально пророссийским, избавлялся от других пророссийски настроенных соперников, чтобы не иметь конкурентов.

В.М. Сергеев: А если было бы принято решение присоединить только Севастополь? Что тогда?

К.Е. Коктыш: Если присоединение Крыма, судя по разговорам с друзьями в Киеве и в других точках Украины, не воспринимается ими фатально (Крым всегда имел статус «отрезанного ломтя»), то с Севастополем было бы, наверное, еще меньше проблем. Вопрос только в том, что с этим анклавом делать. Следует отдавать себе отчет в том, что если Крым считается русским, то юго-восток Украины – это русскоговорящие украинцы; никакие они не русские. Они станут русскими только при условии, если их будут насильно украинизировать; тогда они, возможно, предпочтут скорее быть русскими, чем «украинцами второго сорта». В любом другом случае эти люди останутся украинцами, как оно есть сейчас. И все же ситуация с полуостровом представляется довольно болезненной. Там все сложно и в конце концов неправильно. Крым ведь был подарен, и мы все понимаем, что он всегда был как бы отделен от остальной Украины; там существовали несколько другие традиции. Второй момент: слабость украинского правительства. И эта слабость является залогом того, что непримиримость не превратится в идеологию; ведь построить национальную идеологию на падении и утратах крайне сложно. Я не припомню ни одного успешного национального проекта, который бы возник на такой основе.

Т.А. Дмитриев: Есть один такой национальный проект – это современная Украина, которая вся построена именно на утратах, поражениях – как мнимых, так и реальных. Украинская история последних 300 лет – это поражение за поражением.

К.Е. Коктыш: С подачи Ющенко этот всеукраинский проект представляется именно таким: фатальным для национального строительства. Если нынешнее правительство либо свергнут, либо оно просто обанкротится, вопрос будет заключаться в том, кто после всего этого придет к власти и какие идеи там станут генерировать. Если посмотреть на Яценюка, то видно, что он довольно рационален. Иными словами, если бы не фобии (или абсолютно противоположное) по отношению к НАТО, то тот же Яценюк был бы уже полностью пророссийским, хотя бы потому, что он уже начал считать. В этом плане структурная зависимость – хорошая возможность для приложения «мягкой силы». У Европы физически нет денег или готовности их вкладывать в Украину. Эта страна сейчас получит у Евросоюза облегченный визовый режим, который лишь поспособствует тому, что недовольные будут уезжать. Пока совершенно непонятно, что будут делать те, кто останется. Полагаю, что прогнозы можно будет делать осенью, когда станет ясно, произошла ли вторая революция или нет. По моему убеждению, если там произойдет социалистическая революция, то она так или иначе затронет все страны и регионы. Уже сейчас можно обрисовать примерно три сценария: первый – не происходит ничего. Второй – происходит социалистическая революция, и этот сценарий окажется привлекательным для других стран и регионов. Единственная страна, застрахованная от социалистической революции, – это Белоруссия, в силу того, что там – уравнительный принцип распределения. И третий сценарий – затяжная гражданская война, которая может привести к разделу страны между бенефициарами. Его тоже нельзя исключать.

П.В. Святенков: Вы полагаете, что возможен раздел Украины в лучших традициях Версальского мира?

Е.А. Нарочницкая: А разве можно сбрасывать со счетов фактор западной позиции или, если хотите, позиций? В построении сценариев дальнейшего развития событий Вы этот фактор «по умолчанию» вывели за скобки. Но ведь он уже сыграл свою роль. Никто не утверждает, что Запад все срежиссировал с самого начала; но мы все стали свидетелями его участия – и публичного, и скрытого. А если говорить о Севастополе и Крыме, в целом… Вы говорили, что их возвращение в состав России уже принято Западом. Но если в Западной Европе есть немало свидетельств такого признания, не на декларативном уровне, а де-факто, то там же существует и совершенно другая позиция. Есть еще и линия Б. Обамы, Соединенных Штатов, где, похоже, предпочитают держать курс на противодействие России по широкому спектру вопросов.

К.Е. Коктыш: Есть некоторый нюанс. Я изучил заявление Б. Обамы, которое свелось к привычной для США теме коммерции: мы вам продадим газ и национальную безопасность. Иными словами, как только речь заходит о бизнесе, то ситуация несколько смягчается. И еще: я пообщался с основателем фонда Восток–Запад г-ном Розом, который прилетал как раз тогда, когда мы пытались наметить различные варианты развития событий. В самом начале разговора (это меня сильно удивило, поскольку беседа состоялась за две недели до Крыма), он сказал, что Крым нет смысла обсуждать, так как Россия его уже взяла. И предложил поделиться соображениями относительно того, что делать дальше. Я так понимаю, что Б. Обаме нужно занимать жесткую позицию, чтобы доказать своим внутренним оппонентам, что он хоть что-то может. Ведь США сейчас поставлены перед угрозой эрозии всего восточно-европейского блока, который якобы продемонстрировал неспособность противостоять давлению; налицо разрушение картины мира у достаточно большой части восточноевропейских элит. Поэтому у Б. Обамы нет другого выхода, кроме как продолжать громкую риторику. С другой стороны, если посмотреть на его заявления, то мы увидим, что они уже немножко смягчились; очевидно, что США сегодня тоже не очень готовы к глобальному переделу. К тому же совершенно ясно, что стратегии у них нет: речь идет о вполне прогнозируемой очередной волне антироссийской риторики, попытке припереть Россию к стенке, не более того.

П.В. Святенков: Интересно, почему?

К.Е. Коктыш: Дело в том, что с распадом Советского Союза советология как жанр сильно потускнела. В Америке – и это очевидный факт – не хватает специалистов, которые могли бы объяснить, что происходит сегодня в России и вокруг нее. Сейчас там больше синологов нежели русистов.

В.М. Сергеев: В США наблюдается практически полная утрата интереса к России, как и в Европе. Минимальный интерес сохранился только в Великобритании. И возникает вопрос: специалистов нет, потому что таковые…

К.Е. Коктыш: …за год не выращиваются.

В.М. Сергеев: Местные эксперты следят в основном за электоральным процессом. Как таковых, специалистов-международников по России нет. И своей риторикой Б. Обама пытается этот вакуум заполнить.

К.Е. Коктыш: Именно так.

В.М. Сергеев: Следовательно, ни о какой реальной программе не может быть и речи, ее просто некому разрабатывать.

К.Е. Коктыш: Более того, возьмем более узкую сферу: газ. Я имею в виду угрозу начала поставок сланцевого газа. В беседе со специалистом по этому вопросу выяснилось, что технически это возможно не раньше 2020 г. При этом придется вкладывать много денег в терминалы, а сам газ будет дороже российского. Особого смысла во всем этом нет. Понятно, что Запад пытается пригрозить хоть чем-то; просто потому, что если Б. Обама не будет этого делать, то США могут потерять всю восточную Европу, которая начнет выходить из европейского проекта.

П.В. Святенков: В каком направлении?

К.Е. Коктыш: Это вопрос. Есть реальная возможность реанимировать балто-черноморский проект.

П.В. Святенков: Кто же будет его курировать?

К.Е. Коктыш: Это будет большая борьба.

П.В. Святенков: Польша? Австро-Венгрии больше нет... Германия?

К.Е. Коктыш: Германия будет как минимум не против. Исподтишка – конечно «за». Дальше встанет вопрос определения лидера. Это будет темой непростых переговоров, так как уровень взаимного недоверия в Восточной Европе достаточно высок, и, соответственно, легко договориться не получится. За последние 300 лет сложился некий стереотип, описываемый чешской поговоркой: пожар у соседа – хороший повод разогреть свой супчик. Иными словами, кое-где привыкли наживаться на трудностях соседей.

Как-то меня спросили по поводу возможной реакции Беларуси. Понятно, что для Лукашенко критически важно было сохранить и прозападную, и пророссийскую позиции. То есть признать Крым, особо его не признавая, не ссорясь с Москвой, словом – пытаясь балансировать. Я ответил, что главным будут экономические факторы, а именно: сколько Беларусь сможет заработать за счет закрытия рынка Таможенного союза. Так, собственно, и оказалось. Это и есть, в общем-то, главный вопрос: ведь закрытый рынок – это вещь, которая «на дороге не валяется», которую сегодня вообще нигде не найдешь. Это очень сильный мотив. В этом плане балто-черноморский союз существовал бы как реальность, которую можно оформить политически. Но экономически сегодня это малореально, если речь не идет о сидении на нефтегазовой инфраструктуре экспорта.

В.М. Сергеев: В свое время мы с Цымбурским довольно долго работали над идеей конфликтных систем. Один из выводов был такой: вот уже 400 лет существует балто-черноморская конфликтная система, которая постоянно реанимируется…

Коктыш: Она даже не 400 лет существует, все-таки Киевская Русь – это была чисто балто-черноморская линия, потом Великое Княжество Литовское село на ее место.

В.М. Сергеев: …И любое потрясение реанимирует балто-черноморскую конфликтную систему. Причем решающую роль в ее существовании играет противостояние России и одной из крупных западных держав. Следуя этой логике, может ли на эту роль претендовать Германия?

К.Е. Коктыш: Она не готова.

В.М. Сергеев: Или Соединенные Штаты?

К.Е. Коктыш: Скорее, США. На Германии слишком многое завязано. Как-то сидим мы рядом с немцами на одном мероприятии, посвященном Таможенному или Евразийскому союзу. Тут они заявляют, что искренне приветствуют Союз, что это – замечательная вещь. Однако по мере развития дискуссии стал понятным прагматический расчет, по которому Евросоюз и так немецкий, а еще один полузакрытый рынок – это просто замечательно, это сулит дополнительные возможности для Германии, которая пойдет туда сама, но не пустит на рынки Союза других. В этом плане немецкий расчет на экономическое (а не идеологическое) лидерство в балто-черноморской системе вполне может иметь место. При этом Германия заинтересована в неконфликтном развитии. Иными словами, если конструировать балто-черноморскую систему, то при таком раскладе можно рассчитывать на игру с положительной суммой. А вот США, наоборот, интересен был бы фактор «черной дыры», через которую они смогли бы контролировать и Европу, и Россию.

В.М. Сергеев: Балто-черноморская система устроена следующим образом: с одной стороны, это – российская равнина, представленная достаточно сильным государством; с другой – Запад в лице Германии и пояса лимитрофных государств. Плюс противостояние севера Европы, который оказывается включенным, так сказать, на вторых ролях, и юга, то есть Турции. В XVIII в. эта конструкция сводилась к участию Швеции, Турции, Австрии, Пруссии и России. Если такая система снова оживет (а она, судя по всему, оживает, что видно и по интересу Турции к проблеме Крыма и по антироссийской позиции скандинавских стран), то роль Германии в ней мне непонятна. Сейчас появился новый фактор – энергетическая зависимость. Этот фактор может сильно смягчить германскую позицию, т.е. воспрепятствовать тому, чтобы Германия стала центром притяжения. Но если это так, то, естественно, позиция лидера должна кем-то замещаться. Естественно, на эту роль стали бы претендовать Соединенные Штаты.

С.И. Лунев: В XVII в. Балтийское и Черное моря – это были мировые центры; сейчас Черное море – практически внутренний водоем, а уж о Балтийском вообще не говорю.

К.Е. Коктыш: Нет, там есть возможности…

С.И. Лунев: В чем заключаются возможности, как некоторые говорят, черноморской лужи?

Нарочницкая: Это – взгляд, видимо, из системы координат иной, восточной, азиатско-тихоокеанской картины мира.

К.Е. Коктыш: Возможности – прежде всего в том, чтобы перегородить, контролировать транзакции.

С.И. Лунев: Вообще да, эта зона имеет стратегическое значение с точки зрения того, где будут базироваться те или иные союзы, будут ли там иметь место противостояние тех или иных стран…

К.Е. Коктыш: В Беларуси это называется «бизнес-брам». «Брама» – это ворота, через которые все ездят, а ты определяешь, на каких условиях.

В.М. Сергеев: Смысл балто-черноморской системы именно в контроле за транзакциями. В России контролировать нечего, эта территория контролируется российскими властями; в Европе – свои принципы взаимодействия. А вот транзакции между Европой и российской территорией – они как раз и подпадают по контроль балто-черноморской системы.

К.Е. Коктыш: США, конечно, были бы рады в это поиграть, но они стали бы наиболее тяжелым партнером, вызывающим наибольшее недоверие. Скорее даже Швеция, которая все-таки инициировала восточное партнерство и поддерживает довольно тесные отношения с Польшей...

Е.А. Нарочницкая: Допустит ли это Германия?

К.Е. Коктыш: Почему нет? Германии ведь тоже нужно что-то делать, при этом по возможности ничего особенного не делая.

Е.А. Нарочницкая: Позиция Германии, не ясна еще и потому, что там постепенно зреет пересмотр внешнеполитической линии. Вопрос – во что это выльется, насколько серьезные модификации там возможны. Кстати, поиск идет не только в Германии, но и, например, в Италии. Мы мало обращаем внимания на Италию в этом смысле, а между тем там в интеллектуальной и даже политической среде есть тенденция к тому, чтобы играть более активную международную роль, внося в нее новые акценты.

К.Е. Коктыш: Есть. Кстати, Италия взяла «тайм-аут» в плане принятия санкций в отношении России.

Е.А. Нарочницкая: Несколько слов по поводу отмеченного Виктором Михайловичем Сергеевым отсутствия в американском руководстве настоящих специалистов по России – это и к другим странам относится. Мне кажется, причина не адекватной реальности риторики и политики – помимо дефицита специалистов, еще и в мировоззренческой, философско-исторической установке, которая сегодня как никогда доминирует в интеллектуальном и политическом истеблишменте. Непредвзято, широко мыслящие специалисты-страноведы, даже там, где они есть, почти вытеснены из публично-политического поля. Я постоянно наблюдаю это, например, во Франции. Скажем, когда «арабская весна» только начиналась, во Франции уже тогда прозвучали профессиональные голоса – отставных чинов разведки, академических специалистов-арабистов, которые предупреждали, что эти события способны открыть ящик Пандоры, что они ведут не к воцарению либеральной демократии, а к росту исламизма и дестабилизации региона. Но дальше ничего подобного практически не проникало в основное информационное пространство. На французское телевидение довольно часто приглашают специалистов из университетов или исследовательских центров, но почти всегда это люди, работающие на официальную позицию, особенно, в освещении событий, связанных с такой чувствительной темой, как демократизация. И только последней зимой на экранах вдруг стали появляться востоковеды-арабисты, знающие реальную ситуацию, которые в один голос рассказывали о том, какой толчок за эти почти три года получили во всем регионе радикальный исламизм, внутриисламские и межэтнические противоречия, как осложнилась ситуация в Ираке и так далее. Причем было впечатление, что на эту информацию просто на какое-то время была «дана отмашка» – в связи с изменениями в сирийской ситуации и коррективами в официальной западной позиции.

В.М. Сергеев: Одно дело – вытеснение специалистов из масс-медиа, что имело место, скажем, в США. Другое – вытеснение их из процесса принятия решений, госдепом ли, Пентагоном. Сначала специалисты были вытеснены из, так сказать, публичного дискурса, потом – из процесса принятия решений. Это произошло где-то в начале ХХI в.

К.Е. Коктыш: Даже раньше…

С.М. Лунев: Что же это за специалисты были, после 1993 г.? Помню, проводилась сессия в Америке, где 500 советологов совещались по поводу событий в России. Один из них, Тимоти Колтен из Гарварда, сказал: «Если сейчас поддержим Ельцина, то мы забудем, что такое демократия в России, эту страну мы навсегда потеряем». Остальные 499 громко аплодировали расстрелу «Белого дома». Так что специалисты эти были весьма слабыми.

В.М. Сергеев: Консультации со специалистами исключались из процесса принятия решений задолго до 2000 г.; во всяком случае, до прихода В.В. Путина к власти. Американцы Б.Н. Ельцину всерьез не доверяли.

Е.А. Нарочницкая: Я тоже имела в виду отстраненность специалистов не только от медийного пространства, но и от процесса принятия решений. И в западноевропейских странах многое говорит о том, что такие профессионалы, знающие другие регионы и культуры, из разработки решений в основном вытеснены. Кроме того, большой вопрос, насколько там в принципе сохраняются серьезные школы таких исследований, даже в Британии, где всегда была сильная традиция ориенталистики…

С.И. Лунев: В США идет интересный процесс: дисциплины по восточным странам в университетах преподают выходцы из этих стран. Причем там не обращают внимания на профиль образования. Могут пригласить инженера-китайца, чтобы он рассказывал об истории Китая, считая, что китайцы лучше знают проблематику.

В.М. Сергеев: Кафедры американских университетов к концу ХХ в. оказались заполонены эмигрантами из России и стран Восточной Европы, именно они консультировали по этим направлениям. Обратите внимание: был З. Бжезинский, потом М. Олбрайт (она из Чехословакии). Вот генезис реальных политиков; причем это уже не консультанты, а реальные политики, принимавшие решения. Ориентация у американцев была такова, на такой слой интеллектуалов – вот они и считали, что поляки и чехи лучше разбираются в вопросах всего этого региона.

К.Е. Коктыш: Единственная страна, где я встретил очень сильную школу по изучению России, – это Швеция. Шведы показали в беседах потрясающее знание постсоветского пространства. Причем там отслеживают вещи, которые удалены от них на тысячи километров. Например, проблемы Центральной Азии.

Как-то мой шведский собеседник говорит: «Однажды, в 70-х годах, наш премьер-министр очень невежливо высказался о Брежневе, просто оскорбительно. Спустя полторы-две недели около Стокгольма всплыли семь советских подводных лодок, одна из них – напротив президентского дворца, где и проплыть-то было практически невозможно. Месседж был более чем достаточный. Сколько лет прошло, а я все вспоминаю этот момент».

Е.А. Нарочницкая: Знание очень важно, но формальное знание фактов еще не все. Знаете, я сошлюсь на интересное признание французского политолога, одного из непредвзятых специалистов по России, профессора страсбургского Института политических наук Жан-Кристофа Ромера. Так вот, он сказал, что огромное достоинство школы российских международников состоит в глубоком знании реальности других стран и свойственной русским способности переноситься в систему мышления других народов. И в этом, по его мнению, русские составляют полную противоположность французам, для которых крайне характерна неспособность поставить себя в иную систему ценностей, иную картину мира. Так что многое упирается все же в фундаментальные особенности западоцентристского взгляда на мир…

К.Е. Коктыш: Екатерина Алексеевна, последним французом, которой смог это сделать, был, видимо, Монтескье в своих «Арабских записках».

Е.А. Нарочницкая: Я все же не сомневаюсь, что и сейчас такие французы есть, но общая тенденция – иная.

В.М. Сергеев: Высококлассные французские специалисты в области ислама были и есть, но это все – специалисты по истории ислама, но не по современным международным отношениям.

С.И. Лунев: Трудно сказать. Французы предлагали мне год жить в Индии при культурном центре Франции и хорошо оплачивать работу, при условии что в работах, которые я напишу за этот период, будет отмечено, что они выполнены при поддержке центра. Именно на этих условиях они пригласили нескольких немцев.

Е.А. Нарочницкая:

…Ну что же, остается еще раз всех поблагодарить и в самом общем виде подвести итоги. Мне кажется, обсуждение было полезным и интересным, и, наверное, каждый услышал нечто, что хотя бы немного двинет его мысли дальше. То, как далеко ушел наш разговор, показывает, что тема, для обсуждения которой мы собрались, проникает в самые разные сферы реальности – и национальной, и региональной, и мировой. Многое из прозвучавшего здесь выходит за рамки стандартной презентации темы демократизации теми, кто сегодня считает себя носителем исторической истины. И это, конечно, проблема проблем. Стремление к демократическим идеалам и эффективным моделям, реальный демократический тренд – все это имеет собственные глубокие основы. Но проект и дискурс демократизации, которые мы наблюдаем, ведут скорее к иным перспективам. На самом деле они усиливают и так возрастающую турбулентность, провоцируя геополитические сдвиги, последствия которых вряд ли кто-то может сейчас просчитать.

Ведущий круглого стола:

Нарочницкая Екатерина Алексеевна – вед. науч. сотр. ИНИОН РАН, директор Центра исследований и аналитики ФИП, главный редактор портала «Перспективы», канд. ист. наук.

Выступления:

«Различные подходы к процессам демократизации» (доклад)

Сергеев Виктор Михайлович – проф. кафедры сравнительной политологии МГИМО (У), директор Центра глобальных проблем, д-р ист. наук.

«Современная демократия как идея и процесс: социальные условия ее формирования»

Дмитриев Тимофей Александрович – доц. факультета философии НИУ-ВШЭ (г. Москва), главный редактор издательства «Праксис», канд. филос. наук.

«Особенности азиатских моделей демократизации»

Лунев Сергей Иванович – проф. МГИМО(У), главн. науч. сотр. ИМЭМО РАН, д-р ист. наук.

«Метаморфозы «постдемократической эпохи»: демократия без политики»

Яковлев Петр Павлович – руководитель Центра иберийских исследований Института Латинской Америки РАН, д-р экон. наук.

«Феномен майданной демократии: революция и постреволюция на Украине»

Коктыш Кирилл Евгеньевич – доц. кафедры политической теории и кафедры глобальных информационных процессов и ресурсов МГИМО (У), канд. полит. наук.

«Когда заканчивается демократизация? Майдан vs Правый сектор»

Токарев Алексей Александрович – науч. сотр. Центра глобальных проблем Института международных исследований МГИМО(У), канд. полит. наук.

В дискуссии принимали участие: Романов Владимир Евгеньевич – генеральный директор Фонда исторической перспективы, кандидат исторических наук; Святенков Павел Вячеславович – политолог, эксперт Фонда исторической перспективы; сотрудники Фонда исторической перспективы.

http://www.perspektivy.info/oykumena/amerika/demokratizacija_projekt_i_realnost_2014-04-25.htm